Но она пришла поглядеть на это чудовище в образе человека, которое хладнокровнее любого палача, бездушнее любого турка, поглядеть, как он сидит со своей вонючей трубкой и пишет всякий вздор, которого никто не читает (и хорошо, что не читает!), пишет только для того, чтобы удовлетворить свою дурацкую амбицию, амбицию бездаря, не способного как следует содержать и защищать даже собственную семью, жену и ребенка, которые обречены на смерть, на гибель, которые, которые…
Все дальнейшее потонуло в безудержном плаче и быстрых злобных ударах двух маленьких, но крепких кулачков по столу и разбросанным на нем бумагам.
Полковник протянул руку, чтобы ласково погладить жену по плечу, но сразу понял, что рано, туча еще не пронеслась.
– Оставь меня, тюремщик, жестокий мучитель, бездушный, бессовестный зверь! Зверь, зверь!
И снова поток слов, потом обильные, горькие слезы, судорожные спазмы и постепенное успокоение. Продолжая всхлипывать, она уже позволила полковнику взять себя за плечи и отвести к кожаному креслу. Она опустилась в него со вздохом:
– Иосиф… ради всего святого!
Это означало, что припадок кончился и жена готова принять любое объяснение без возражений. Полковник гладил ее по голове и уверял, что сядет писать прошение немедленно, без всяких колебаний и завтра же письмо будет переписано и отправлено. Он что-то бормотал, обещал, успокаивал, боясь новых слов и новых слез. Но Анна Мария устала, ее клонило ко сну; грустная, безмолвная и беспомощная, она разрешила полковнику проводить себя в спальную, стереть с глаз последние слезы, уложить в кровать, укрыть и убаюкать ласками и теплыми, ничего не значащими словами. Когда он вернулся в свою комнату и поставил подсвечник на стол, он почувствовал озноб и еще более острую боль в правом боку под ребрами. Самым неприятным для полковника было окончание припадков. Когда ему удавалось успокоить жену и остаться наконец одному, он каждый раз ясно сознавал, что так жить невозможно.
Полковник снова закутался в плащ, тяжелый, но холодный, словно чужой и незнакомый, сел за стол, взял чистый лист бумаги и на сей раз начал в самом деле писать прошение о переводе.
И снова полковник писал при свете неоправленных и оплывающих свечей. Он напоминал о своих прежних заслугах, подчеркивал, что и теперь готов жертвовать собой, но умолял перевести его в другое место. Выискивая причины, доказывал и объяснял, что в Травнике при существующих условиях может жить и работать «только лицо, не имеющее семьи». Буквы выстраивались правильными рядами, но холодные и жесткие, словно звенья цепочки. Уже не было недавнего блеска, ощущения силы и связи с остальным миром. Он писал, будто приговоренный, о собственной слабости и позоре, но под неодолимым натиском, о чем никто не знает, чего никто не видит.
Прошение готово. Решив отправить его на другой день, полковник перечитывал написанное как свой приговор. Он читал, но мысли его все время убегали от этого слезливого текста и возвращались в прошлое.
Вот он, чернявый, бледнолицый поручик, сидит намыленный перед офицерским парикмахером, а тот стрижет его густые волосы, прицепляет предусмотренную регламентом красивую косичку, которой он гордился; потом тот же парикмахер бреет его наголо, чтобы, переодетый «сербским парнем», он мог побывать в турецких местечках, сербских селах и монастырях. Вспоминаются неприятности и трудности, страхи и скитания. Он видит свое возвращение в земунский гарнизон после удачной разведки, слышит приветствия друзей и благосклонные слова начальства.
Видит тихую, дождливую ночь, когда с двумя солдатами, переправившись на лодке через Саву, он пробирался к подножию Калемегдана, к воротам, чтобы получить от доверенного лица восковые оттиски ключей от всех ворот белградской крепости. Видит, как передавал ключи майору, счастливый, хотя и дрожащий от лихорадки и усталости.
Видит себя в почтовой карете – он направляется в Вену как человек, «добившийся успеха», которого ожидает награда. С ним письмо коменданта, где о нем отзывались с величайшей похвалой как о молодом офицере, столь же рассудительном, как и храбром.
Видит себя…
В коридоре послышался легкий стук. Полковник вздрогнул и замер от страха, что снова услышит грозные шаги жены. Прислушался. Все тихо. Его обманул какой-то незначительный шум. Но картины прошлого исчезли и не хотели возвращаться. Перед глазами стояли строки рукописи, но теперь его усталому взгляду они казались мертвыми и неясными. Куда девался тот молодой офицер, ехавший в Вену? Где свобода и смелость молодости?
Полковник порывисто поднялся из-за стола, словно ему не хватало воздуха, и в поисках спасения подошел к окну и слегка раздвинул зеленые занавеси; но на расстоянии двух пальцев от его глаз стояла непроницаемой ледяной стеной ночь. Фон Миттерер чувствовал себя осужденным, не решаясь повернуться и подойти к черным строкам прошения на столе.
Стоя так и раздумывая о своем переводе отсюда, он, к счастью, не подозревал, сколько еще ночей, сколько осеней и зим проведет он таким образом, зажатый между этой непроницаемой стеной и письменным столом, тщетно ожидая ответа на свое прошение. А прошение будет лежать в архиве Geheime Hof und Staatskauzlei, там же, где и его объемистый доклад о стратегических позициях вокруг Травника, только в другом отделении. Прошение достигнет Вены быстро и вовремя дойдет до надлежащего чиновника, седоватого и усталого Sektionschef. Тот прочтет его, сидя зимним утром в высокой светлой и теплой канцелярии, откуда открывается вид на католический собор, не без иронии подчеркнет красным карандашом фразу, в которой фон Миттерер предлагает послать на его место ein familienloses Individuum, а на обороте напишет, что консул должен потерпеть.
Ибо Sektionschef, невозмутимый, избалованный холостяк, изнеженный меломан и эстет, занимающий надежный, высокий и не причиняющий беспокойства пост, не знает и не может вообразить мучений консула: ни того, что представляет собой Травник и Анна Мария фон Миттерер, ни человеческих невзгод и нужд; такому даже на смертном одре, в агонии не увидеть перед собой стены, перед какой в эту ночь стоял полковник фон Миттерер.
VIII
Тысяча восемьсот восьмой год не оправдал ни одного из тех смутных обещаний прекрасной прошлогодней осени, которые Давиль почувствовал, когда проезжал верхом под Купилом. И вправду, ничто нас так не обманывает, как собственное ощущение покоя и приятного удовлетворения ходом событий. Оно-то и обмануло Давиля.
В самом начале года Давиля постиг наиболее тяжкий удар, какой только мог случиться в его неблагодарной работе в Травнике. Произошло то, чего Давиль после всего, что стало ему известно, ожидал меньше всего. Давна достоверно выяснил, что Мехмед-паша смещен, фирман о смещении еще не получен, но визирь уже втихомолку готовится к отъезду со всем своим имуществом и свитой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135
Все дальнейшее потонуло в безудержном плаче и быстрых злобных ударах двух маленьких, но крепких кулачков по столу и разбросанным на нем бумагам.
Полковник протянул руку, чтобы ласково погладить жену по плечу, но сразу понял, что рано, туча еще не пронеслась.
– Оставь меня, тюремщик, жестокий мучитель, бездушный, бессовестный зверь! Зверь, зверь!
И снова поток слов, потом обильные, горькие слезы, судорожные спазмы и постепенное успокоение. Продолжая всхлипывать, она уже позволила полковнику взять себя за плечи и отвести к кожаному креслу. Она опустилась в него со вздохом:
– Иосиф… ради всего святого!
Это означало, что припадок кончился и жена готова принять любое объяснение без возражений. Полковник гладил ее по голове и уверял, что сядет писать прошение немедленно, без всяких колебаний и завтра же письмо будет переписано и отправлено. Он что-то бормотал, обещал, успокаивал, боясь новых слов и новых слез. Но Анна Мария устала, ее клонило ко сну; грустная, безмолвная и беспомощная, она разрешила полковнику проводить себя в спальную, стереть с глаз последние слезы, уложить в кровать, укрыть и убаюкать ласками и теплыми, ничего не значащими словами. Когда он вернулся в свою комнату и поставил подсвечник на стол, он почувствовал озноб и еще более острую боль в правом боку под ребрами. Самым неприятным для полковника было окончание припадков. Когда ему удавалось успокоить жену и остаться наконец одному, он каждый раз ясно сознавал, что так жить невозможно.
Полковник снова закутался в плащ, тяжелый, но холодный, словно чужой и незнакомый, сел за стол, взял чистый лист бумаги и на сей раз начал в самом деле писать прошение о переводе.
И снова полковник писал при свете неоправленных и оплывающих свечей. Он напоминал о своих прежних заслугах, подчеркивал, что и теперь готов жертвовать собой, но умолял перевести его в другое место. Выискивая причины, доказывал и объяснял, что в Травнике при существующих условиях может жить и работать «только лицо, не имеющее семьи». Буквы выстраивались правильными рядами, но холодные и жесткие, словно звенья цепочки. Уже не было недавнего блеска, ощущения силы и связи с остальным миром. Он писал, будто приговоренный, о собственной слабости и позоре, но под неодолимым натиском, о чем никто не знает, чего никто не видит.
Прошение готово. Решив отправить его на другой день, полковник перечитывал написанное как свой приговор. Он читал, но мысли его все время убегали от этого слезливого текста и возвращались в прошлое.
Вот он, чернявый, бледнолицый поручик, сидит намыленный перед офицерским парикмахером, а тот стрижет его густые волосы, прицепляет предусмотренную регламентом красивую косичку, которой он гордился; потом тот же парикмахер бреет его наголо, чтобы, переодетый «сербским парнем», он мог побывать в турецких местечках, сербских селах и монастырях. Вспоминаются неприятности и трудности, страхи и скитания. Он видит свое возвращение в земунский гарнизон после удачной разведки, слышит приветствия друзей и благосклонные слова начальства.
Видит тихую, дождливую ночь, когда с двумя солдатами, переправившись на лодке через Саву, он пробирался к подножию Калемегдана, к воротам, чтобы получить от доверенного лица восковые оттиски ключей от всех ворот белградской крепости. Видит, как передавал ключи майору, счастливый, хотя и дрожащий от лихорадки и усталости.
Видит себя в почтовой карете – он направляется в Вену как человек, «добившийся успеха», которого ожидает награда. С ним письмо коменданта, где о нем отзывались с величайшей похвалой как о молодом офицере, столь же рассудительном, как и храбром.
Видит себя…
В коридоре послышался легкий стук. Полковник вздрогнул и замер от страха, что снова услышит грозные шаги жены. Прислушался. Все тихо. Его обманул какой-то незначительный шум. Но картины прошлого исчезли и не хотели возвращаться. Перед глазами стояли строки рукописи, но теперь его усталому взгляду они казались мертвыми и неясными. Куда девался тот молодой офицер, ехавший в Вену? Где свобода и смелость молодости?
Полковник порывисто поднялся из-за стола, словно ему не хватало воздуха, и в поисках спасения подошел к окну и слегка раздвинул зеленые занавеси; но на расстоянии двух пальцев от его глаз стояла непроницаемой ледяной стеной ночь. Фон Миттерер чувствовал себя осужденным, не решаясь повернуться и подойти к черным строкам прошения на столе.
Стоя так и раздумывая о своем переводе отсюда, он, к счастью, не подозревал, сколько еще ночей, сколько осеней и зим проведет он таким образом, зажатый между этой непроницаемой стеной и письменным столом, тщетно ожидая ответа на свое прошение. А прошение будет лежать в архиве Geheime Hof und Staatskauzlei, там же, где и его объемистый доклад о стратегических позициях вокруг Травника, только в другом отделении. Прошение достигнет Вены быстро и вовремя дойдет до надлежащего чиновника, седоватого и усталого Sektionschef. Тот прочтет его, сидя зимним утром в высокой светлой и теплой канцелярии, откуда открывается вид на католический собор, не без иронии подчеркнет красным карандашом фразу, в которой фон Миттерер предлагает послать на его место ein familienloses Individuum, а на обороте напишет, что консул должен потерпеть.
Ибо Sektionschef, невозмутимый, избалованный холостяк, изнеженный меломан и эстет, занимающий надежный, высокий и не причиняющий беспокойства пост, не знает и не может вообразить мучений консула: ни того, что представляет собой Травник и Анна Мария фон Миттерер, ни человеческих невзгод и нужд; такому даже на смертном одре, в агонии не увидеть перед собой стены, перед какой в эту ночь стоял полковник фон Миттерер.
VIII
Тысяча восемьсот восьмой год не оправдал ни одного из тех смутных обещаний прекрасной прошлогодней осени, которые Давиль почувствовал, когда проезжал верхом под Купилом. И вправду, ничто нас так не обманывает, как собственное ощущение покоя и приятного удовлетворения ходом событий. Оно-то и обмануло Давиля.
В самом начале года Давиля постиг наиболее тяжкий удар, какой только мог случиться в его неблагодарной работе в Травнике. Произошло то, чего Давиль после всего, что стало ему известно, ожидал меньше всего. Давна достоверно выяснил, что Мехмед-паша смещен, фирман о смещении еще не получен, но визирь уже втихомолку готовится к отъезду со всем своим имуществом и свитой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135