Вспомнил, как Дефоссе перед отъездом удалось-таки найти и прочитать завещание Абдулах-паши и как живо и подробно он рассказывал ему об этом.
Зная, как мало света в этой долине, паша завещал мусульманской общине дома, кметов, а также некоторую сумму денег с единственным условием, чтобы над его могилой до скончания веков горела большая свеча. И все закрепил письменно и утвердил еще при жизни у кадии, при свидетелях: и качество воска, и вес свечи, и плату человеку, который будет менять и зажигать ее, с тем чтобы никогда никто из потомков или чужестранцев не мог нарушить его волю. Да, паша знал, какие в этой теснине, где ему суждено пролежать до Судного дня, темные вечера и туманные дни, знал и то, как быстро забывают люди живых и усопших, нарушают обязательства и обеты. И когда он лежал больной на галерее без надежды на выздоровление, без надежды на то, что глазам его, столько видевшим, откроется что-нибудь еще, кроме этой теснины, в неизмеримой печали о безвременно отлетевшей жизни, – единственным слабым утешением для него была мысль о чистом пчелином воске, который будет сгорать над его могилой спокойным, бесшумным пламенем, без дыма и до конца. Все, что в течение короткой жизни приобрел паша трудом, храбростью и умом, он отдал за это маленькое пламя, которое светилось над его бесчувственным прахом. Наглядевшись за свою беспокойную жизнь на многие страны и разных людей, он понял, что огонь – основа созданного мира: видимо или невидимо, в бесчисленных формах и в различной степени он движет жизнью и он же ее уничтожает. А потому его последняя мысль была об огне. Конечно, слабенькое пламя – это не так уж много, и не так уж оно надежно и, вероятно, не вечно, но оно будет освещать одну точку мрачной и холодной земли. А это значит, что оно отразится в глазах каждого проходящего хотя бы самым слабеньким лучом.
Да, странное завещание и странные люди! Однако тот, кому довелось прожить здесь несколько лет и проводить ночи вот так у окна, легко и до конца это поймет.
Давиль с трудом отвел глаза от мерцавшего огонька, все сильнее тонувшего во мраке и тумане. И сразу перед ним возникли воспоминания о минувшем дне, о мучительном разговоре с визирем, вспомнились Ибрагим Халими-паша и Тахир-бег, тогдашний тефтедар, о смерти которого он узнал сегодня вечером.
Тефтедар стоял перед ним более живой, чем когда он был в Травнике. Согнувшись, со сверкающими, слегка косящими глазами, он, как и тогда, в такой же холодный вечер, говорил:
– Да, господин консул, лицо победителя каждый видит в сиянии или, как говорит персидский поэт: «Лицо победителя подобно розе».
– Да, лицо победителя подобно розе, а лицо побежденного подобно кладбищенской земле, от которой каждый отворачивается и бежит.
Давиль вслух произнес этот ответ, который он не высказал тогда тефтедару.
И тут же вспомнил весь свой разговор с покойным Тахир-бегом. Снова почувствовав холодную дрожь во всем теле, он позвонил, чтобы принесли свечи.
Но и после этого Давиль часто подходил к окну, глядел на сияние восковой свечи в гробнице Абдулах-паши и на маленькие тусклые огоньки в травницких домах, продолжая размышлять об огне во вселённой, о судьбе побежденных и победителей, вспоминал живых и умерших, пока наконец один за другим не погасли огни во всех окнах и даже в австрийском консульстве. (Победители рано ложатся и крепко спят!) Осталась только печальная свеча в гробнице, да на противоположном конце города светил огонь, – сильнее и ярче. Это кто-то гнал ракию, как всегда в это время года.
И действительно, на том конце Травницкой теснины, занесенной мокрым снегом, в сарае Петара Фуфича водрузили на огонь первый котел и принялись гнать ракию. Сарай стоял за городом, над самой Лашвой, ниже дороги, ведущей в Калибунар.
В долине дул ледяной сквозной ветер. А в сарае, стоявшем у воды, всю ночь гудела и завывала под крышей «ведьма», выбрасывая дым наружу.
Под котлом шипели сырые дрова; вокруг огня бродили закутанные, прозябшие, перепачканные копотью люди, повязанные красными шалями, и боролись с дымом, искрами, ветром и сквозняком, непрестанно куря при этом крепкий табак, который обжигал губы и ел глаза.
Тут был и Танасие, прославленный мастер котла и ракии. Летом у него было мало работы. Но как только падала на землю первая слива, он начинал ходить от дома к дому, по местечкам вокруг Травника и даже дальше. Никто лучше его не умел сварить и разлить ракию. Этот мрачный человек весь свой век провел в холодных задымленных сараях, всегда бледный, небритый, заспанный и недовольный. Как все хорошие мастера, он был вечно неудовлетворен и своей работой, и теми, кто ему помогал. Его разговор состоял из сердитой воркотни, а все распоряжения делались в отрицательной форме.
– Не так. Не перевари смотри… Не прибавляй… Не трогай больше… Оставь, довольно… Отодвинься… Отойди.
И после этого сердитого и невнятного бормотания, которое, однако, его помощники отлично понимали, из потрескавшихся и закоптелых рук Танасие, из всей этой грязи, дыма и кажущегося беспорядка выходил в конце концов превосходный напиток – чистейшая ракия разных сортов: первач, крепкая, слабая и сивуха; блестящий, огненный напиток, прозрачный и целебный, без сора и сажи, без следа тех мук и грязи, в которых он родился; не пахнущий ни дымом, ни гнилью, а сохраняющий только аромат сливы и плодового сада, разлитый в сосуды, драгоценный и чистый, как слеза. И все это время Танасие заботился о нем, о нежном новорожденном, забыв под конец и свою воркотню и придирки, и лишь шевелил губами, словно неслышно нашептывал ворожбу, и глядел на струю ракии, и по этой струе, даже не пробуя на язык, на глаз безошибочно определял крепость, качество и сорт.
Вокруг горящего под котлом огня всегда собирались гости из города, и среди них обычно какой-нибудь заезжий или бездельник, гусляр или говорун, потому что приятно было есть, пить и беседовать, сидя у котла, несмотря на то, что дым щипал глаза, а спину обдавало холодом. Для Танасие всех этих людей не существовало. Он работал и бормотал, указывая только на то, чего не надо делать, и при этом шагал через сидящих вокруг огня людей, словно это были существа бестелесные. По его понятиям, эти бездельники, видимо, являлись составной частью варки ракии, во всяком случае, он не звал их и не прогонял, а попросту не замечал.
Танасие гнал ракию по городам, местечкам и монастырям уже целых сорок лет. Так же, как и теперь. Только видно было, что он осунулся и постарел. Его воркотня едва была слышна и переходила в кашель и старческое брюзжание. Его густые косматые брови поседели и постоянно, как и все лицо, были выпачканы сажей и глиной, которой замазывают котел. Из-под спутанных бровей чуть виднелись глаза, как два стеклышка с изменчивым блеском, которые то ярко вспыхивали, то совсем гасли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135
Зная, как мало света в этой долине, паша завещал мусульманской общине дома, кметов, а также некоторую сумму денег с единственным условием, чтобы над его могилой до скончания веков горела большая свеча. И все закрепил письменно и утвердил еще при жизни у кадии, при свидетелях: и качество воска, и вес свечи, и плату человеку, который будет менять и зажигать ее, с тем чтобы никогда никто из потомков или чужестранцев не мог нарушить его волю. Да, паша знал, какие в этой теснине, где ему суждено пролежать до Судного дня, темные вечера и туманные дни, знал и то, как быстро забывают люди живых и усопших, нарушают обязательства и обеты. И когда он лежал больной на галерее без надежды на выздоровление, без надежды на то, что глазам его, столько видевшим, откроется что-нибудь еще, кроме этой теснины, в неизмеримой печали о безвременно отлетевшей жизни, – единственным слабым утешением для него была мысль о чистом пчелином воске, который будет сгорать над его могилой спокойным, бесшумным пламенем, без дыма и до конца. Все, что в течение короткой жизни приобрел паша трудом, храбростью и умом, он отдал за это маленькое пламя, которое светилось над его бесчувственным прахом. Наглядевшись за свою беспокойную жизнь на многие страны и разных людей, он понял, что огонь – основа созданного мира: видимо или невидимо, в бесчисленных формах и в различной степени он движет жизнью и он же ее уничтожает. А потому его последняя мысль была об огне. Конечно, слабенькое пламя – это не так уж много, и не так уж оно надежно и, вероятно, не вечно, но оно будет освещать одну точку мрачной и холодной земли. А это значит, что оно отразится в глазах каждого проходящего хотя бы самым слабеньким лучом.
Да, странное завещание и странные люди! Однако тот, кому довелось прожить здесь несколько лет и проводить ночи вот так у окна, легко и до конца это поймет.
Давиль с трудом отвел глаза от мерцавшего огонька, все сильнее тонувшего во мраке и тумане. И сразу перед ним возникли воспоминания о минувшем дне, о мучительном разговоре с визирем, вспомнились Ибрагим Халими-паша и Тахир-бег, тогдашний тефтедар, о смерти которого он узнал сегодня вечером.
Тефтедар стоял перед ним более живой, чем когда он был в Травнике. Согнувшись, со сверкающими, слегка косящими глазами, он, как и тогда, в такой же холодный вечер, говорил:
– Да, господин консул, лицо победителя каждый видит в сиянии или, как говорит персидский поэт: «Лицо победителя подобно розе».
– Да, лицо победителя подобно розе, а лицо побежденного подобно кладбищенской земле, от которой каждый отворачивается и бежит.
Давиль вслух произнес этот ответ, который он не высказал тогда тефтедару.
И тут же вспомнил весь свой разговор с покойным Тахир-бегом. Снова почувствовав холодную дрожь во всем теле, он позвонил, чтобы принесли свечи.
Но и после этого Давиль часто подходил к окну, глядел на сияние восковой свечи в гробнице Абдулах-паши и на маленькие тусклые огоньки в травницких домах, продолжая размышлять об огне во вселённой, о судьбе побежденных и победителей, вспоминал живых и умерших, пока наконец один за другим не погасли огни во всех окнах и даже в австрийском консульстве. (Победители рано ложатся и крепко спят!) Осталась только печальная свеча в гробнице, да на противоположном конце города светил огонь, – сильнее и ярче. Это кто-то гнал ракию, как всегда в это время года.
И действительно, на том конце Травницкой теснины, занесенной мокрым снегом, в сарае Петара Фуфича водрузили на огонь первый котел и принялись гнать ракию. Сарай стоял за городом, над самой Лашвой, ниже дороги, ведущей в Калибунар.
В долине дул ледяной сквозной ветер. А в сарае, стоявшем у воды, всю ночь гудела и завывала под крышей «ведьма», выбрасывая дым наружу.
Под котлом шипели сырые дрова; вокруг огня бродили закутанные, прозябшие, перепачканные копотью люди, повязанные красными шалями, и боролись с дымом, искрами, ветром и сквозняком, непрестанно куря при этом крепкий табак, который обжигал губы и ел глаза.
Тут был и Танасие, прославленный мастер котла и ракии. Летом у него было мало работы. Но как только падала на землю первая слива, он начинал ходить от дома к дому, по местечкам вокруг Травника и даже дальше. Никто лучше его не умел сварить и разлить ракию. Этот мрачный человек весь свой век провел в холодных задымленных сараях, всегда бледный, небритый, заспанный и недовольный. Как все хорошие мастера, он был вечно неудовлетворен и своей работой, и теми, кто ему помогал. Его разговор состоял из сердитой воркотни, а все распоряжения делались в отрицательной форме.
– Не так. Не перевари смотри… Не прибавляй… Не трогай больше… Оставь, довольно… Отодвинься… Отойди.
И после этого сердитого и невнятного бормотания, которое, однако, его помощники отлично понимали, из потрескавшихся и закоптелых рук Танасие, из всей этой грязи, дыма и кажущегося беспорядка выходил в конце концов превосходный напиток – чистейшая ракия разных сортов: первач, крепкая, слабая и сивуха; блестящий, огненный напиток, прозрачный и целебный, без сора и сажи, без следа тех мук и грязи, в которых он родился; не пахнущий ни дымом, ни гнилью, а сохраняющий только аромат сливы и плодового сада, разлитый в сосуды, драгоценный и чистый, как слеза. И все это время Танасие заботился о нем, о нежном новорожденном, забыв под конец и свою воркотню и придирки, и лишь шевелил губами, словно неслышно нашептывал ворожбу, и глядел на струю ракии, и по этой струе, даже не пробуя на язык, на глаз безошибочно определял крепость, качество и сорт.
Вокруг горящего под котлом огня всегда собирались гости из города, и среди них обычно какой-нибудь заезжий или бездельник, гусляр или говорун, потому что приятно было есть, пить и беседовать, сидя у котла, несмотря на то, что дым щипал глаза, а спину обдавало холодом. Для Танасие всех этих людей не существовало. Он работал и бормотал, указывая только на то, чего не надо делать, и при этом шагал через сидящих вокруг огня людей, словно это были существа бестелесные. По его понятиям, эти бездельники, видимо, являлись составной частью варки ракии, во всяком случае, он не звал их и не прогонял, а попросту не замечал.
Танасие гнал ракию по городам, местечкам и монастырям уже целых сорок лет. Так же, как и теперь. Только видно было, что он осунулся и постарел. Его воркотня едва была слышна и переходила в кашель и старческое брюзжание. Его густые косматые брови поседели и постоянно, как и все лицо, были выпачканы сажей и глиной, которой замазывают котел. Из-под спутанных бровей чуть виднелись глаза, как два стеклышка с изменчивым блеском, которые то ярко вспыхивали, то совсем гасли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135