Как часто бывает с такого рода женщинами, с годами у нее стали появляться новые странности. Анна Мария страдала теперь манией чрезмерной чистоты. Но страдала не столько сама, сколько мучила окружающих. Все ей казалось не вполне свежим, плохо вымытым и недостаточно чистым. Со всем пылом, на какой только была способна, она взялась бороться с беспорядком и грязью. Меняла прислугу, терроризировала домашних, бегала, громыхала, разрывалась в борьбе с грязью, пылью, насекомыми и странными местными обычаями. Потом наступали дни, когда Анна Мария, вдруг обескураженная, теряла веру в успешный исход своей борьбы, отступала и, скрестив руки, в полном отчаянии смотрела, как беспорядок и грязь этой восточной страны надвигаются на нее отовсюду, выползают из земли, валятся с воздуха, проникают в двери, окна, каждую щель и медленно, но неуклонно овладевают домом и всем, что в нем находится, – предметами, людьми и животными. Ей казалось, что с тех пор, как она попала в этот город, ее личные вещи тоже выделяют из себя какую-то плесень и ржавчину и постепенно покрываются тонким слоем грязи, которую нельзя ни стереть, ни смахнуть.
С коротких прогулок она чаще всего возвращалась встревоженной и еще более растерянной, так как, не успев отойти от дома, наталкивалась то на шелудивую или хромую собаку, пугливо смотревшую на нее печальными глазами, то на свору уличных лохматых псов, дравшихся из-за внутренностей борова и растаскивавших кишки по улице. Она выезжала верхом за город, стараясь с высоты своего вороного коня не замечать ничего из того, что происходит внизу. Но и это не помогало.
Однажды после короткого весеннего дождика Анна Мария отправилась на такую прогулку в сопровождении охраны по главной дороге. При выезде из города им повстречался нищий. Слабоумный, больной человек, босой и в отрепьях, посторонился, дав дорогу господским коням, и вскарабкался на тропу выше дороги. Так ноги нищего оказались на уровне глаз жены консула. Только на мгновение горизонт перед ней на расхлябанной глине закрыли босые, грязные, огромные ноги без времени состарившегося трудяги, уже не пригодного к работе. Она видела их одно мгновенье, но долго потом стояли у нее в глазах эти нечеловеческие ноги, четырехугольные, бесформенные, корявые, до невозможности обезображенные долгими хождениями и тяжелой жизнью; потрескавшиеся, как сосновая кора, желтые и черные, неуклюжие и кривые мужицкие ноги, которые едва-едва преодолевают собственную тяжесть; неловкие и искалеченные, они спотыкались, отмеряя, быть может, свои последние шаги.
Сотни солнц и тысячи весен не смогут уже помочь этим ногам, подумала в ту минуту Анна Мария; никакой уход, питание или лекарства не смогут их вылечить и изменить; что бы ни рождалось, ни цвело на земле, эти ноги станут только желтее, уродливей и страшнее.
И теперь эта мысль постоянно преследовала ее, и отвратительное, причиняющее боль видение не покидало ее по целым дням. Что бы она ни затевала, о чем бы ни начинала думать, ее сразу пронизывала леденящая мысль, что «такое существует».
Так мучилась госпожа фон Миттерер, и ее муки усиливались от болезненного и обидного сознания, что никто не понимает ее отвращения и не разделяет ее жажды совершенства и чистоты. Но и помимо того, – вернее, именно из-за того, – у нее была потребность постоянно говорить на эту тему; всем она жаловалась на городскую грязь, на неряшливость прислуги, хотя и видела, что никто не хочет ее понять, а еще меньше помочь.
Священник долацкой церкви, грубый и толстый Иво Янкович, учтиво и рассеянно выслушивал ее жалобы и стенания и утешал бездумно и небрежно, как утешают детей, говоря первое, что придет в голову, и повторяя, что человек должен все переносить кротко и смиренно, ибо и грязь и пыль тоже в конце концов божий дар.
– Впрочем, давно уже сказано: «Castis omnia casta». Для чистых сердцем все чисто, – перевел священник с бесцеремонностью, свойственной толстякам и старым монахам.
Напуганная и опечаленная всем окружающим госпожа фон Миттерер не выходила из дому, избегала людей, не желала даже смотреть на город. По целым дням, не снимая перчаток, сидела в кресле, покрытом белым чехлом, который часто меняли, и не позволяла никому даже близко подходить к себе. Но все равно ее преследовало ощущение, что она утопает в грязи, пыли и вонище. А когда муки становились невыносимыми, что бывало часто, она врывалась к мужу и, не давая ему работать, горестно упрекала его за то, что он завез их сюда, и, вся в слезах, требовала, чтобы они немедленно покинули эту грязную и несчастную страну.
И все это повторялось неоднократно, пока не вступала в действие сила привычки или пока одна мания не сменялась другой.
После генерального консула главной личностью в консульстве был переводчик и секретарь Никола Ротта (Rotta). Раньше он служил в земунском гарнизоне, и фон Миттерер взял его с собой в Травник.
Это был человек маленького роста, горбатый, хотя горб особенно не выдавался, с сильно развитой грудной клеткой и большой головой, откинутой назад и тонущей в приподнятых плечах; на лице выделялись крупный рот и живые глаза; во вьющихся от природы волосах была заметна проседь. Ноги, короткие и тонкие, были обуты в низкие сапоги с отогнутыми голенищами или в шелковые чулки и башмаки с большими позолоченными пряжками.
Не в пример своему начальнику, человеку воспитанному и простому в обращении, относившемуся к людям с грустной благожелательностью, его ближайший помощник держал себя заносчиво и грубо как с мусульманами, так и с христианами. Его угрюмое молчание было таким же тяжелым, неприятным и оскорбительным, как и его слова. Низенький и горбатый, он ухитрялся смотреть свысока даже и на самого высокого человека, вдвое выше себя. Его мрачные глаза с нависшими тяжелыми веками на большой и закинутой голове выражали оскорбительную скуку и презрительную усталость, словно он видел своего собеседника где-то в отдалении и глубоко под собой. И только в присутствии высокопоставленных и важных лиц (а он прекрасно знал, кто важный, кто нет и только выглядит таковым), переводя их речи, он опускал глаза и взгляд его становился в одно и то же время и дерзким, и снисходительным, и непостижимым.
Ротта говорил на многих языках. (Травничане как-то подсчитали, что он знает десять языков.) Но главное искусство его заключалось не в том, что он говорил, а в том, что он умел заставить противника замолчать. У него была привычка, закинув голову и прищурившись, смерить своего собеседника высокомерным взглядом и проговорить сухо и вызывающе:
– Ну и что? Что дальше-то? Что?
И от этих ничего не значащих слов, произнесенных на особый манер, часто смущались и самые смелые люди, меркли и отпадали самые веские доводы и доказательства, самые справедливые требования.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135