Вот беда, что мне делать? Все поучения мужиков, старших ребят о бабах вылетели из моей головы, и я думал лишь об одном: как бы незаметно убежать?
– Бедненький, да он озяб, – сказала кухарка и мощной рукой обняла меня за плечо. – Мой покойный сынок тоже завсегда зяб. Вот такой же был росточком, когда глотошной заболел. Да и обличьем вроде схож трошки… только поскуластей и белявенький. Эх, погляжу я на вас, ребята, всех бы ублажила.
Я попытался еще раз вырваться, уперся обеими руками в ее толстые груди; кухарка не отпускала.
– Погоди, не балуй, – сказала Махора и тихонько засмеялась. – Вот какой неуемный.
Я потянул носом, притих, сказал заискивающе:
– Махора. Я люблю…
– Сама знаю, – усмехнулась она. – Небось затем и пришла. Ох, боюсь, как бы не застал нас кто, сраму не оберешься. Еще уволят.
Она оглянулась, нет ли кого вокруг, поспешно стала рыться под фартуком, чем-то шурша.
– А теперь сунься ко мне поближе, – прошептала Махора. – Вот так. Некому пожалеть тебя, сиротинку, окромя меня, грешной вдовой бабы. У женщины всего и богатства – одна любовь. Не беда, что одинокий ты будто перст. Вырастешь, в Красну Армею возьмут. обучишься на командира и найдешь себе красивую городскую барышню. Заживете в работе да сладкой заботе. А пока не брезгуй, чем жизнь ласкает.
И, продолжая горячо шептать, Махора вынула из-под фартука огромный мосол, обложенный теплым розовым мясом, словно папахой, полный нежного мозга.
Я взял его и стал грызть проворно и с благодарностью.
В СОБАЧЬЕМ ЯЩИКЕ
В детдоме я жил довольно сытно, учился в профшколе, где, правда, больше читал под партой Понсон дю Террайля и Генриха Сенкевича, работал в столярной мастерской. И все-таки в конце лета 1925 года я вновь убежал "на волю". Надоели казенные стены, однообразный паек, опять захотелось поездить по белу свету; может, где в художественную мастерскую поступлю.
Пробираться я решил на Кавказ. Там Черное море, полно винограду и никогда не бывает зимы. Да и рисовать есть чего: снеговые горы, чеченцев с кинжалами. От страха, что меня поймают, я не спрашивал, какой поезд куда идет, залез зайцем в первый попавшийся состав и за ночь покрыл двести верст.
На станции Мальчевская кондуктор двумя здоровенными затрещинами выпроводил меня из вагона, и я узнал, что ехал совсем в противоположную сторону. Потирая ноющую скулу, я задумался: как быть? Возвращаться обратно? Опасно. Еще в Новочеркасске на вокзале поймают охранники, откроется, что я украл казенные простыни. Нет ли здесь другого железнодорожного пути на юг? Оборванный пожилой босяк, с которым я делил папиросы, утешил меня:
– Ничего, оголец. Вот подойдет "Максим Горький", он всех посадит, и ты сможешь добраться хоть до Великого океана.
– Порядок, – ответил я, чтобы скрыть от босяка, что совершенно ничего не понял.
После долгих размышлений я решил, что Максим Горький – это начальник станции и он как-нибудь пристроит к поезду всех золоторотцев, что скопились на его участке. И когда на перроне показался низенький вислоухий человек в красной фуражке, я приблизился к нему и вежливо спросил:
– Скажите, вы скоро будете отправлять безбилетных? Мне бы надо к Черному морю.
Реденькие брови начальника станции вдруг словно встали на дыбы, мясистые уши задвигались.
– Что-о?
– По ошибке я вчера сел не на тот поезд. Заместо Ростова-на-Дону подался на Воронеж. Посоветуйте…
– Да ты что?! – зашипел начальник и весь затрясся. – Вон отсюда, подлец! У, шпана проклятая, распустило вас государство на шею транспортников!
Я поспешно отошел. Странно: чего этот Максим Горький так взбеленился?
Ночью подошел товарный порожняк, и все золоторотцы сели.
– Ну что, заливал я тебе? – сказал мне пожилой босяк. – «Максимка», он, брат, наш поезд. Дай-ка еще папиросочку.
Дальше я двигался где пешком, где с безработными в пульмановских вагонах. Дни стояли солнечные, погожие. В ларьках торговали ситным хлебом, толстенными кольцами вареной колбасы, мясистыми сахарными арбузами; я спустил на толчке простыни и объедался до колик в животе. Одет я был чисто: в черную тужурку, широченные брюки клеш, полубоксовые ботинки – "под братишку". На поясе в ножнах носил финский нож – в наших краях это считалось молодечеством. Пассажиры относились ко мне дружелюбно: видимо, принимали за сына какого-нибудь транзитника.
На узловой станции Лиски ко мне подошел босой ладный паренек в кепке без козырька и вышитой грязной рубахе. Из-под его светлого нечесаного чуба открыто глядели карие смекалистые глаза.
– Далеко едешь, пацан? – приветливо спросил он. Я сунул руки в карманы тужурки, задрал нос и отвернулся. В лиловой полдневной тени, отбрасываемой стеной вокзала, ожидали поезда пассажиры с вещами; они могли подумать, будто мы с этим мальчишкой одного поля ягоды. Чтобы он не вздумал приставать, я уселся возле осовевшей от жары бабы в овчинном полушубке.
– Чего подлез? – вдруг вскинулась баба и торопливо подобрала свою кошелку. – Ну-кось проваливай. Знаем мы таких: трются, трются, а после своего добра недосчитаешься.
Я поспешил встать: еще услышат другие пассажиры и тоже начнут коситься. Странно: что это такое? Вчера мне охранник не поверил, что я еду с мамой, и выставил из вокзала, сегодня разоралась эта баба.
По грязному перрону важно, вразвалку бродила свинья, чавкая арбузными корками, на самом солнцепеке храпел пьяный инвалид без шапки, в рваной шинели, и мухи облепили его раскрытый черно-лиловый рот; по железнодорожным путям, сонно посвистывая, ползал паровозик «кукушка». Когда будет товарняк на Воронеж? От скуки я решил купить кружку квасу: вознаградить себя за полученное оскорбление. В подкладку штанов у меня были засунуты деньги, вырученные от продажи двух детдомовских простыней.
Возле меня опять незаметно очутился тот же беспризорник в грязной вышитой рубахе.
– Отогнала тетка? – безобидно смеясь, сказал он. – А ты бы плюнул ей в морду. Это ж буржуйка. Видишь, еще жарынь, а на ней какая толстая овчина!
– Связываться неохота, – буркнул я.
– Правильно, конечно. Она все равно любую собаку перебрешет. Тебя как звать?
Это он уже хочет знакомиться? Я еще не знал, стоит ли мне до него опускаться.
– Виктор, – все же почему-то ответил я.
– Откуда ты?
– С Ростова-на-Дону.
Последнее я приврал, чтобы оборванец не вздумал задаваться или что-нибудь отнять у меня. Наш Новочеркасск от Ростова отстоял всего в сорока верстах, но ничем знаменит не был, а среди беспризорников считалось, что Ростов для жулья – «папа», так же как Одесса – «мама», и в этих городах все ребята лихие битки, носят при себе ножи, кастеты. В подтверждение своих слов я ловко цвиркнул слюною сквозь зубы.
– А меня звать Валентин Кандыба, – с уважением сказал оборванец:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
– Бедненький, да он озяб, – сказала кухарка и мощной рукой обняла меня за плечо. – Мой покойный сынок тоже завсегда зяб. Вот такой же был росточком, когда глотошной заболел. Да и обличьем вроде схож трошки… только поскуластей и белявенький. Эх, погляжу я на вас, ребята, всех бы ублажила.
Я попытался еще раз вырваться, уперся обеими руками в ее толстые груди; кухарка не отпускала.
– Погоди, не балуй, – сказала Махора и тихонько засмеялась. – Вот какой неуемный.
Я потянул носом, притих, сказал заискивающе:
– Махора. Я люблю…
– Сама знаю, – усмехнулась она. – Небось затем и пришла. Ох, боюсь, как бы не застал нас кто, сраму не оберешься. Еще уволят.
Она оглянулась, нет ли кого вокруг, поспешно стала рыться под фартуком, чем-то шурша.
– А теперь сунься ко мне поближе, – прошептала Махора. – Вот так. Некому пожалеть тебя, сиротинку, окромя меня, грешной вдовой бабы. У женщины всего и богатства – одна любовь. Не беда, что одинокий ты будто перст. Вырастешь, в Красну Армею возьмут. обучишься на командира и найдешь себе красивую городскую барышню. Заживете в работе да сладкой заботе. А пока не брезгуй, чем жизнь ласкает.
И, продолжая горячо шептать, Махора вынула из-под фартука огромный мосол, обложенный теплым розовым мясом, словно папахой, полный нежного мозга.
Я взял его и стал грызть проворно и с благодарностью.
В СОБАЧЬЕМ ЯЩИКЕ
В детдоме я жил довольно сытно, учился в профшколе, где, правда, больше читал под партой Понсон дю Террайля и Генриха Сенкевича, работал в столярной мастерской. И все-таки в конце лета 1925 года я вновь убежал "на волю". Надоели казенные стены, однообразный паек, опять захотелось поездить по белу свету; может, где в художественную мастерскую поступлю.
Пробираться я решил на Кавказ. Там Черное море, полно винограду и никогда не бывает зимы. Да и рисовать есть чего: снеговые горы, чеченцев с кинжалами. От страха, что меня поймают, я не спрашивал, какой поезд куда идет, залез зайцем в первый попавшийся состав и за ночь покрыл двести верст.
На станции Мальчевская кондуктор двумя здоровенными затрещинами выпроводил меня из вагона, и я узнал, что ехал совсем в противоположную сторону. Потирая ноющую скулу, я задумался: как быть? Возвращаться обратно? Опасно. Еще в Новочеркасске на вокзале поймают охранники, откроется, что я украл казенные простыни. Нет ли здесь другого железнодорожного пути на юг? Оборванный пожилой босяк, с которым я делил папиросы, утешил меня:
– Ничего, оголец. Вот подойдет "Максим Горький", он всех посадит, и ты сможешь добраться хоть до Великого океана.
– Порядок, – ответил я, чтобы скрыть от босяка, что совершенно ничего не понял.
После долгих размышлений я решил, что Максим Горький – это начальник станции и он как-нибудь пристроит к поезду всех золоторотцев, что скопились на его участке. И когда на перроне показался низенький вислоухий человек в красной фуражке, я приблизился к нему и вежливо спросил:
– Скажите, вы скоро будете отправлять безбилетных? Мне бы надо к Черному морю.
Реденькие брови начальника станции вдруг словно встали на дыбы, мясистые уши задвигались.
– Что-о?
– По ошибке я вчера сел не на тот поезд. Заместо Ростова-на-Дону подался на Воронеж. Посоветуйте…
– Да ты что?! – зашипел начальник и весь затрясся. – Вон отсюда, подлец! У, шпана проклятая, распустило вас государство на шею транспортников!
Я поспешно отошел. Странно: чего этот Максим Горький так взбеленился?
Ночью подошел товарный порожняк, и все золоторотцы сели.
– Ну что, заливал я тебе? – сказал мне пожилой босяк. – «Максимка», он, брат, наш поезд. Дай-ка еще папиросочку.
Дальше я двигался где пешком, где с безработными в пульмановских вагонах. Дни стояли солнечные, погожие. В ларьках торговали ситным хлебом, толстенными кольцами вареной колбасы, мясистыми сахарными арбузами; я спустил на толчке простыни и объедался до колик в животе. Одет я был чисто: в черную тужурку, широченные брюки клеш, полубоксовые ботинки – "под братишку". На поясе в ножнах носил финский нож – в наших краях это считалось молодечеством. Пассажиры относились ко мне дружелюбно: видимо, принимали за сына какого-нибудь транзитника.
На узловой станции Лиски ко мне подошел босой ладный паренек в кепке без козырька и вышитой грязной рубахе. Из-под его светлого нечесаного чуба открыто глядели карие смекалистые глаза.
– Далеко едешь, пацан? – приветливо спросил он. Я сунул руки в карманы тужурки, задрал нос и отвернулся. В лиловой полдневной тени, отбрасываемой стеной вокзала, ожидали поезда пассажиры с вещами; они могли подумать, будто мы с этим мальчишкой одного поля ягоды. Чтобы он не вздумал приставать, я уселся возле осовевшей от жары бабы в овчинном полушубке.
– Чего подлез? – вдруг вскинулась баба и торопливо подобрала свою кошелку. – Ну-кось проваливай. Знаем мы таких: трются, трются, а после своего добра недосчитаешься.
Я поспешил встать: еще услышат другие пассажиры и тоже начнут коситься. Странно: что это такое? Вчера мне охранник не поверил, что я еду с мамой, и выставил из вокзала, сегодня разоралась эта баба.
По грязному перрону важно, вразвалку бродила свинья, чавкая арбузными корками, на самом солнцепеке храпел пьяный инвалид без шапки, в рваной шинели, и мухи облепили его раскрытый черно-лиловый рот; по железнодорожным путям, сонно посвистывая, ползал паровозик «кукушка». Когда будет товарняк на Воронеж? От скуки я решил купить кружку квасу: вознаградить себя за полученное оскорбление. В подкладку штанов у меня были засунуты деньги, вырученные от продажи двух детдомовских простыней.
Возле меня опять незаметно очутился тот же беспризорник в грязной вышитой рубахе.
– Отогнала тетка? – безобидно смеясь, сказал он. – А ты бы плюнул ей в морду. Это ж буржуйка. Видишь, еще жарынь, а на ней какая толстая овчина!
– Связываться неохота, – буркнул я.
– Правильно, конечно. Она все равно любую собаку перебрешет. Тебя как звать?
Это он уже хочет знакомиться? Я еще не знал, стоит ли мне до него опускаться.
– Виктор, – все же почему-то ответил я.
– Откуда ты?
– С Ростова-на-Дону.
Последнее я приврал, чтобы оборванец не вздумал задаваться или что-нибудь отнять у меня. Наш Новочеркасск от Ростова отстоял всего в сорока верстах, но ничем знаменит не был, а среди беспризорников считалось, что Ростов для жулья – «папа», так же как Одесса – «мама», и в этих городах все ребята лихие битки, носят при себе ножи, кастеты. В подтверждение своих слов я ловко цвиркнул слюною сквозь зубы.
– А меня звать Валентин Кандыба, – с уважением сказал оборванец:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56