Штааль увидел, что она смотрит не на великаншу, а на зефиров.
— Что это за юноши? — отходя, спросила Лопухина равнодушным тоном.
— Это, кажется, воспитанники театрального училища.
— Parfait, parfait… Какое чудовище эта женщина! Ах, ужели есть мужчины, которые могли бы ее полюбить? Как вы думаете?
— Своей красоты, не хуже многих других, — буркнул Штааль, тут же подумав, что ведет себя и неучтиво, и глупо: Лопухина с ее громадными связями могла быть чрезвычайно ему полезна. — Это, верно, здесь, — сказал он, остановившись перед закрытой дверью последней комнаты коридора.
Лопухина постучала и вошла, не дожидаясь ответа. В небольшой, хорошо убранной комнате перед зеркалом горели свечи. Госпожа Шевалье, в шелковом пеньюаре, сердито встала с места, но тотчас, увидев Лопухину, сменила недовольное выражение лица на радостную улыбку. В углу комнаты с дивана поднялся грузный Кутайсов. На равнодушном лице его не было никакого выражения. Однако Штааль почувствовал себя неловко. Расцеловавшись нежно с Лопухиной, госпожа Шевалье подала руку Штаалю, с которым уже была знакома; однако не предложила ему сесть.
— Княгиня приказала мне проводить ее к вам, — смущенно сказал Штааль.
Кутайсов равнодушно наклонил голову в знак согласия, точно это ему вошедший гость объяснял причину своего появления. Штааль вспыхнул. Он невнятно пробормотал, что княгиня, верно, одна найдет дорогу назад, — и, неожиданно для самого себя, направился к двери. Никто его не удерживал. Штааль вышел с яростью, чувствуя, что визит не только не подвинул вперед его дела, но, скорее, мог повредить ему в глазах красавицы: «Глупо вошел, еще глупее вышел…» С порога он смерил взглядом Кутайсова с ног до головы, но это не могло его утешить, так как Кутайсов и не смотрел на него в эту минуту. Хлопнуть дверью было тоже неудобно. Штааль быстро шел, не замечая, куда идет, и говорил отрывисто разные злобные слова.
Справа за стеной тот же хриплый баритон пел: «Ни принцесса, ни дюшесса, ни княгиня, ни графиня…» Навстречу Штаалю шел, переваливаясь, с хлыстиком в руке, осанистый инспектор труппы. Он недовольно посмотрел на Штааля и холодно кивнул головой, как если б тот ему поклонился. «Еще бы стал я первый кланяться», — почти с бешенством подумал Штааль.
У окна стоял стул с продырявленным сиденьем. Со сцены, находившейся совсем близко, слышалось пение. Штааль сел и угрюмо уставился на улицу. Еще было светло. Начинались весенние дни. Грязное месиво, оставшееся после растаявшего снега, уже немного подсыхало. Стояла теплая погода без дождя и солнца, которую любил Штааль.
«Да, правду говорил Ламор: нечего мне лезть к этим людям, — угрюмо думал он. — Странно я повстречался с Ламором. В Неаполе тогда были единовременно и не знали. А здесь, в Петербурге, вдруг встретились у Демута. Очень странно! Я думал, он давно умер. Живуч старик и стал еще болтливее. Но, пожалуй, он прав».
Они тогда довольно долго оставались в биллиардной. Когда все предметы разговора были исчерпаны, Штааль вдруг, сам не зная для чего, рассказал Ламору о своей любви к госпоже Шевалье. Старик выслушал его с интересом.
— Молодой друг мой, — сказал он, — глупый, благоразумный человек, вероятно, счел бы себя обязанным с ужасом вас предостеречь. Очень может быть, что за любовь к фаворитке императора вас бросят в каземат или сошлют в каторжные работы, — такие случаи бывали в истории. Но в русской Бастилии (ведь ее, слава Богу, еще не взяли) или по дороге в Сибирь, позвякивая кандалами, вы вдруг вспомните какую-нибудь улыбку, или взгляд, или сказанное вам нежное слово — и сердце ваше замрет от такого умиления, от такого мучительного восторга, по сравнению с которыми, конечно, ничего не стоит вся слава и роскошь мира. Эти минуты и составляют высшую радость в любви, а не то, что, помнится, Марк Аврелий или другой древний импотент называл презрительно «convulsicula». Платоническая любовь, которую наивные люди именуют «чистой», — самое утонченное наслаждение, выдуманное великими сибаритами. Я отнюдь не враг «convulsicula», — но высший восторг дают все же те мгновенья. Правда, восторг пройдет, а Сибирь и Бастилия останутся. Поэтому, с чисто логической точки зрения, глупый человек, пожалуй, будет не совсем не прав. Однако особенность глупых людей именно в том и заключается, что они суют логику туда, где ей решительно нечего делать. Область полномочий здравого смысла в жизни до смешного мала… Впрочем, по прежним моим наблюдениям, у вас не слишком бурный темперамент. Вы, кажется, человек мнимострастный: есть такие — уж вы меня извините. Благоразумнее было бы, конечно, не лезть в соперники сильным мира. Но отчего же и не попытать счастья? Есть серьезные прецеденты. Возьмите нашего первого консула. Уж какое могущественное лицо, да вдобавок гений, да вдобавок красивый человек, — но с огорчением должен сообщить вам то, о чем давно говорит весь Париж: Le grand homme est cocu. Счастливый соперник первого консула — конный егерь, мосье Шарль: просто конный егерь, просто мосье Шарль, ничего больше. Это, кстати сказать, по-моему, проявление высшей справедливости. Судьба мудро поступила, наградив пяткой Ахиллеса. На месте наших республиканцев я нашел бы себе утешение: мосье Шарль отомстил человеку судьбы за 18-ое брюмера: le tyran est cocu.
«Все он шутит, да острит, — думал Штааль. — Нет утомительнее таких людей. Неужто в первом консуле ничего иного подметить было невозможно?..»
Мысли Штааля были в последнее время все более печальны. Дела его, и денежные, и служебные, находились в совсем дурном состоянии. Товарищи-офицеры его не любили и считали чужим, случайным человеком в своей среде. Штааль это приписывал тому, что не имел знатного имени. В действительности были также другие причины. В его блестящем полку, одном из лучших в мире, традиции чести и достоинства стояли и в ту пору чрезвычайно высоко. Штааль не сделал ничего противного этим традициям, не сделал и вообще ничего дурного. В походе он прилично себя вел. Поэтому его терпели. Но в нем смутно чувствовали человека, в безукоризненном поведении которого нельзя быть вполне уверенным. «Надо уйти в отставку, пока не попросили, — думал Штааль. — Не создан я для военной службы».
Он взглянул в окно и тяжело вздохнул.
«Вот скоро поеду на юг, в Киев, в Одессу даст поручение Рибас… Бальмен предлагает ехать вместе. Дешевле будет и не так скучно: он приятный мальчик. Там отдохну… Какая, однако, мелочь может расстроить душу… Ведь ничего, собственно, этакого и не случилось. Ну, увижу ее в другой раз. Да и на ней свет не клином сошелся. На юге много красивых женщин… Вот бы только Лопухина не оскорбилась, что я ее бросил…»
На сцене Амур пел арию: «Ее устами говорила сама любовь, сама любовь». Певец произносил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
— Что это за юноши? — отходя, спросила Лопухина равнодушным тоном.
— Это, кажется, воспитанники театрального училища.
— Parfait, parfait… Какое чудовище эта женщина! Ах, ужели есть мужчины, которые могли бы ее полюбить? Как вы думаете?
— Своей красоты, не хуже многих других, — буркнул Штааль, тут же подумав, что ведет себя и неучтиво, и глупо: Лопухина с ее громадными связями могла быть чрезвычайно ему полезна. — Это, верно, здесь, — сказал он, остановившись перед закрытой дверью последней комнаты коридора.
Лопухина постучала и вошла, не дожидаясь ответа. В небольшой, хорошо убранной комнате перед зеркалом горели свечи. Госпожа Шевалье, в шелковом пеньюаре, сердито встала с места, но тотчас, увидев Лопухину, сменила недовольное выражение лица на радостную улыбку. В углу комнаты с дивана поднялся грузный Кутайсов. На равнодушном лице его не было никакого выражения. Однако Штааль почувствовал себя неловко. Расцеловавшись нежно с Лопухиной, госпожа Шевалье подала руку Штаалю, с которым уже была знакома; однако не предложила ему сесть.
— Княгиня приказала мне проводить ее к вам, — смущенно сказал Штааль.
Кутайсов равнодушно наклонил голову в знак согласия, точно это ему вошедший гость объяснял причину своего появления. Штааль вспыхнул. Он невнятно пробормотал, что княгиня, верно, одна найдет дорогу назад, — и, неожиданно для самого себя, направился к двери. Никто его не удерживал. Штааль вышел с яростью, чувствуя, что визит не только не подвинул вперед его дела, но, скорее, мог повредить ему в глазах красавицы: «Глупо вошел, еще глупее вышел…» С порога он смерил взглядом Кутайсова с ног до головы, но это не могло его утешить, так как Кутайсов и не смотрел на него в эту минуту. Хлопнуть дверью было тоже неудобно. Штааль быстро шел, не замечая, куда идет, и говорил отрывисто разные злобные слова.
Справа за стеной тот же хриплый баритон пел: «Ни принцесса, ни дюшесса, ни княгиня, ни графиня…» Навстречу Штаалю шел, переваливаясь, с хлыстиком в руке, осанистый инспектор труппы. Он недовольно посмотрел на Штааля и холодно кивнул головой, как если б тот ему поклонился. «Еще бы стал я первый кланяться», — почти с бешенством подумал Штааль.
У окна стоял стул с продырявленным сиденьем. Со сцены, находившейся совсем близко, слышалось пение. Штааль сел и угрюмо уставился на улицу. Еще было светло. Начинались весенние дни. Грязное месиво, оставшееся после растаявшего снега, уже немного подсыхало. Стояла теплая погода без дождя и солнца, которую любил Штааль.
«Да, правду говорил Ламор: нечего мне лезть к этим людям, — угрюмо думал он. — Странно я повстречался с Ламором. В Неаполе тогда были единовременно и не знали. А здесь, в Петербурге, вдруг встретились у Демута. Очень странно! Я думал, он давно умер. Живуч старик и стал еще болтливее. Но, пожалуй, он прав».
Они тогда довольно долго оставались в биллиардной. Когда все предметы разговора были исчерпаны, Штааль вдруг, сам не зная для чего, рассказал Ламору о своей любви к госпоже Шевалье. Старик выслушал его с интересом.
— Молодой друг мой, — сказал он, — глупый, благоразумный человек, вероятно, счел бы себя обязанным с ужасом вас предостеречь. Очень может быть, что за любовь к фаворитке императора вас бросят в каземат или сошлют в каторжные работы, — такие случаи бывали в истории. Но в русской Бастилии (ведь ее, слава Богу, еще не взяли) или по дороге в Сибирь, позвякивая кандалами, вы вдруг вспомните какую-нибудь улыбку, или взгляд, или сказанное вам нежное слово — и сердце ваше замрет от такого умиления, от такого мучительного восторга, по сравнению с которыми, конечно, ничего не стоит вся слава и роскошь мира. Эти минуты и составляют высшую радость в любви, а не то, что, помнится, Марк Аврелий или другой древний импотент называл презрительно «convulsicula». Платоническая любовь, которую наивные люди именуют «чистой», — самое утонченное наслаждение, выдуманное великими сибаритами. Я отнюдь не враг «convulsicula», — но высший восторг дают все же те мгновенья. Правда, восторг пройдет, а Сибирь и Бастилия останутся. Поэтому, с чисто логической точки зрения, глупый человек, пожалуй, будет не совсем не прав. Однако особенность глупых людей именно в том и заключается, что они суют логику туда, где ей решительно нечего делать. Область полномочий здравого смысла в жизни до смешного мала… Впрочем, по прежним моим наблюдениям, у вас не слишком бурный темперамент. Вы, кажется, человек мнимострастный: есть такие — уж вы меня извините. Благоразумнее было бы, конечно, не лезть в соперники сильным мира. Но отчего же и не попытать счастья? Есть серьезные прецеденты. Возьмите нашего первого консула. Уж какое могущественное лицо, да вдобавок гений, да вдобавок красивый человек, — но с огорчением должен сообщить вам то, о чем давно говорит весь Париж: Le grand homme est cocu. Счастливый соперник первого консула — конный егерь, мосье Шарль: просто конный егерь, просто мосье Шарль, ничего больше. Это, кстати сказать, по-моему, проявление высшей справедливости. Судьба мудро поступила, наградив пяткой Ахиллеса. На месте наших республиканцев я нашел бы себе утешение: мосье Шарль отомстил человеку судьбы за 18-ое брюмера: le tyran est cocu.
«Все он шутит, да острит, — думал Штааль. — Нет утомительнее таких людей. Неужто в первом консуле ничего иного подметить было невозможно?..»
Мысли Штааля были в последнее время все более печальны. Дела его, и денежные, и служебные, находились в совсем дурном состоянии. Товарищи-офицеры его не любили и считали чужим, случайным человеком в своей среде. Штааль это приписывал тому, что не имел знатного имени. В действительности были также другие причины. В его блестящем полку, одном из лучших в мире, традиции чести и достоинства стояли и в ту пору чрезвычайно высоко. Штааль не сделал ничего противного этим традициям, не сделал и вообще ничего дурного. В походе он прилично себя вел. Поэтому его терпели. Но в нем смутно чувствовали человека, в безукоризненном поведении которого нельзя быть вполне уверенным. «Надо уйти в отставку, пока не попросили, — думал Штааль. — Не создан я для военной службы».
Он взглянул в окно и тяжело вздохнул.
«Вот скоро поеду на юг, в Киев, в Одессу даст поручение Рибас… Бальмен предлагает ехать вместе. Дешевле будет и не так скучно: он приятный мальчик. Там отдохну… Какая, однако, мелочь может расстроить душу… Ведь ничего, собственно, этакого и не случилось. Ну, увижу ее в другой раз. Да и на ней свет не клином сошелся. На юге много красивых женщин… Вот бы только Лопухина не оскорбилась, что я ее бросил…»
На сцене Амур пел арию: «Ее устами говорила сама любовь, сама любовь». Певец произносил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97