Мягкая обивка некоторых больничных палат поразила воображение Мерфи – он и представить себе не мог, что существуют такие замечательнейшие помещения, дающие зримое представление о том, что можно было бы назвать блаженством. Внутреннее пространство этих палат, в которых углы словно отсутствовали, было так ладно организовано, что присутствие четвертого измерения – времени – в них почти не ощущалось. Нежный, будто насыщенный светом, устрично-серый цвет обивки, покрывавшей стены, пол и двери, которые выглядели так, словно были накачены воздухом, создавал исключительно реальное ощущение того, что попадающий в такую палату оказывался узником воздуха, это помещение наполняющего. А температура в такой палате наиболее соответствовала пребыванию в ней нагишом, в полном разоблачении. Отсутствие какой бы то ни было вентиляции никоим образом не рассеивало иллюзию того, что находишься в полном вакууме, но вакууме особом, в котором можно дышать. Такая палата была лишена окон или каких-либо отверстий, она была замкнутой монадой, если не считать глазка в двери, который можно было закрывать с внешней стороны маленькой заглушкой; в глазок этот через равные и достаточно частые промежутки времени заглядывал глаз человека, психически здорового, и днем, и ночью; ну, по крайней мере, ему, этому заглядывателю, платили за то, чтобы он это делал, но как было на самом деле, сказать с полной уверенностью было бы делом сложным. Воображение Мерфи не могло отыскать среди всего того, что создала архитектура для размещения и проживания людей, ничего более подходящего под его определение того, что он неустанно и неизменно называл своим «маленьким мирком».
Его умение обходиться с больными ж его популярность среди них граничили с тем, что французы назвали бы «скандальным успехом». Если принять на веру то, что излагается в учебниках по психиатрии, то Мерфи с его способностью все перепутать, смешать в умственную кучу предметы, идем, мысли и людей, не обнаруживающие даже при самом пристальном рассмотрении какого бы то ни было сходства, внешнего или внутреннего, должен был бы быть отнесен больными в ту же категорию, к которой принадлежал и Бом со всей своей Компанией, просто потому, что он обладал неким поверхностным сходством с ними благодаря больничным халатам и выполняемым обязанностям. Однако, как ни странно, огромное большинство больных выделяли Мерфи и отделяли его от Бома и иже с ним. Более того, это большинство явно отдавало предпочтение Мерфи, а Бом столь же явно терял свой престиж. Больные подчинялись распоряжениям Бома и Компании просто по привычке, а вот Мерфи они покорно слушались. А в некоторых делах, где Бому и Компании приходилось принуждать больных или даже связывать их для того, чтобы заставить принять пищу или провести какую-нибудь лечебную процедуру, Мерфи удавалось ограничиваться лишь простыми уговорами. Один больной, которому поставили весьма неопределенный диагноз (существовали даже сомнения в том, болен ли он вообще), отказался заниматься лечебной гимнастикой и ходить на прогулки, если рядом не было Мерфи. Другой больной, болезненный меланхолик, мучимый навязчивым чувством придуманной вины, отказался подниматься с постели, и поднять его могли лишь мягкие уговоры Мерфи. Еще один больной, убежденный в том, что его внутренности превратились в клубок веревок, завернутый в промокательную бумагу, соглашался принимать пищу только в том случае, если его из ложечки кормил сам Мерфи. Если Мерфи рядом не было, этого больного приходилось кормить насильственным способом. Естественно, все это воспринималось как нечто, совершенно выпадающее из больничных правил и распорядков, и даже вызывало определенное возмущение.
Мерфи крайне неприятна была мысль о том, что этому, так неожиданно проявившемуся таланту обращения с психическими больными он обязан тем, что, как утверждал астролог Сук, луна в момент его рождения находилась в созвездии Змеи. Чем больше он замыкался в своем собственном мирке, тем с большим неприятием относился ко всякой возможности подчиненности этому мирку влияниям извне. Звезды подчинялись ему, а не наоборот, то были его собственные звезды, он был. первичен, а все остальное, как он считал, – вторично. Мерфи, пребывая еще в зачаточном состоянии, во тьме утробы, был словно спроецирован на небо, как кадр кинопленки на экран, и там он, увеличенный до огромных размеров, прояснился сам для себя и обрел значение. Свое собственное значение. А луна в Змее – это просто некий образ, частичка витаграфии.
Таким вот образом распоряжения звезд, купленные у Сука за несколько пенсов, превратились из поэмы жизни, полной творческого воображения, которую из всех живущих писал лишь он сам, в поэму, которую он из всех рожденных мог создать из самого факта своего рождения. А в том, что касается пророческого дара небесных светил, Мерфи занял позицию полного претериста.
Получив наконец возможность наблюдать insitu ту «великую волшебную возможность глаза вводить в заблуждение, в которое с такой готовностью впадают безумцы», Мерфи с приятностью для себя обнаружил, насколько такая способность глаза соответствовала тому, что он уже знал о способностях своего собственного, несколько неординарного воображения. Его, как он это называл, «успех» у больных являлся для него свидетельством того, что он наконец утвердился на верном пути, на том пути, по которому до сих пор следовал, так сказать, вслепую, не раздумывая, не поддерживаемый ничем, кроме убежденности в «неправильности» всех остальных путей. Да, его «успех у больных» действительно указывал ему направление дальнейшего продвижения.
Этот успех можно было рассматривать как указание на то, что больные видели в нем человека, подобно которому они когда-то в прошлом были сами, а он видел в них то, во что он превратится в будущем. «Успех у больных» мог означать также и то, что лишь полный психоз во всем своем великолепии мог явиться достойным завершением всей его жизни, которая была постоянной забастовкой против всей остальной жизни, его окружавшей. Quod erat extorquendum.
Мерфи казалось, что среди всех тех больных, которых он мог бы назвать своими «приятелями», особенно выделялся человек по фамилии Эндон, который находился под особым наблюдением. Человеком, получившим поручение присматривать за ним, оказался именно Мерфи. Мерфи воображал, что его связывали с Эндоном не только выдаваемые тому таблетки и все прочее, что может связывать больного и медбрата, но и чувство, которое сам Мерфи определял как «любовь, чистая как алмаз наивысшей пробы», любовь, лишенная обычных для большого мира «преждевременных извержений» мысли, слов и поступков. Однако, несмотря на глубочайшую духовную близость – по крайней мере, такую близость хотелось видеть Мерфи, – они так и не перешли на «ты», называя друг друга почтительно и обходительно «господин Мерфи» и «господин Эндон».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73