Если да, то чего ждал болид, лишенный неба и брошенный хозяином? Зверя? Не понимал, не мог или не хотел понять, что Зверь никогда не вернется. Это человек легко верит в предательство, потому что человек и сам умеет предавать. Машины так не могут.
Вот за что следовало бы убить убийцу, без раздумий о его полезности, без сомнений, без колебаний – за тихую тоску оставленного болида, за отчаянную надежду небесной машины, надежду на то, что человек, который был врагом, поможет найти хозяина.
Николай Степанович заставлял себя успокоиться. Тот факт, что он сумел услышать чувства неживого, волновал куда меньше, чем страх это самое неживое спугнуть. Внезапно вспыхнувшая ненависть к Зверю могла испортить все сразу и навсегда.
Глаза Улы совсем другие. В них нет холода. И неба в них нет. Серые живые глаза с чуть заметным зеленоватым ободком вокруг радужки. Только злость в них тлеет знакомая Нет, другая совсем. Потому что тлеет. Во взгляде Гота бешенство леденит. А тут едва заметный, почти угасший огонь. Ей сейчас хуже всех, Уле, биологу, самой маленькой, самой слабой. Единственной, кто мог бы что-то сделать.
Другие делают. Если и не стремятся улететь, чтобы вернуться, так хотя бы приказы выполняют и видят результаты своей работы. А она бьется безнадежно, зная, что все ее старания бесполезны, и все же пытаясь найти выход.
Вот в чем они похожи. Ула и Гот. Оба готовы взяться за заведомо невыполнимое дело.
Ей хуже. Гот видит, что на него надеются, и знает, что у него есть шанс оправдать надежду.
Ула знает, что у нее такого шанса нет. Увидела. Вздрогнула.
Такая же, как другие. Они не видят и не слышат ничего, пока не подойдешь вплотную, пока не заговоришь совсем рядом.
В глубине глаз – угольки злости. А во взгляде отчаяние и усталость.
Качнулась навстречу.
Ей труднее всех. Закончились игры в «я круче», вернулось все к исходной точке. К ее слабости, временной, обманчивой, недолгой. К его силе. Смертельной. Лживой. Вечной.
– Господи! – Выдохнула. Спрятала лицо у него на груди и застыла так. Говорить ничего не нужно. Сделать ничего нельзя. Такая маленькая женщина. И такая сильная. Вот кого стоило бы убить.
Убивать не надо, но можно забрать страх, забрать боль и усталость. А это что? Л-люди, мать их так… и здесь чувство вины! Она-то в чем провинилась? В том, что не может вылечить болезнь, от которой нет излечения? Но ведь Ула не врач, и все это понимают, и она сама должна это понимать. Там, где ты ничего не можешь, не стоит и пытаться. А если уж попробовал и убедился в собственном бессилии, стоит ли из-за этого переживать?
Ладно, возьмем и чувство вины. Нам все сгодится, лишь бы съедобно.
– Тебя так долго не было. Четыре дня…
Четыре ночи, если соблюдать точность формулировок. Не так уж и долго. Но именно в эти дни она особенно нуждалась в нем. Если бы он знал, что ей так больно… Эмоции не копятся. Ула сейчас хороший источник силы, и досадно сознавать, что четыре дня упущено. Да? А чуть глубже, Зверь, чуть-чуть. Что там? Злость на себя – о чем ты думал, скотина? Почему не о том, что нужен этой маленькой, усталой женщине? Как ты посмел оставить ее одну?
Нет. Нет-нет-нет. Такого быть не может. Откуда это желание сделать для нее хоть что-нибудь? Чтобы перестала бояться. Чтобы ожили глаза. Чтобы… бр-р-р, так не бывает. С тобой – не бывает! То есть… не должно быть.
– Им совсем плохо, Зверь. Совсем.
– Гот сказал, Костыль вот-вот умрет?
Покачала головой, по-прежнему прижимаясь к нему:
– Если бы ты знал… Вчера он начал кричать. Костная ткань разлагается, понимаешь? Они еще живы. И гниют изнутри. И все еще живы. Это не затянется надолго… Господи, Зверь, я рада тому, что это не затянется надолго. Гот спрашивал, могу ли я приостановить болезнь. Я не могу. А если бы могла, я ни за что не стала бы этого делать.
– Эвтаназия?
– Нельзя. Может быть, к остальным, но за Костылем я должна пронаблюдать до конца. Просто должна. Сегодня он уже не кричит.
Еще капля силы. И еще. Досуха. До полного и отстраненного безразличия. И ни хрена ты больше не можешь, убийца. Превратить человека в бесчувственное бревно, не способное испытывать боли, – это пожалуйста, А оживить ее, разбудить, как будишь машины… Да нет же! Не так! В том и проблема, что с людьми все делается как-то иначе.
Как?
Не дано тебе. Забудь. Убивать умеешь, вот и убивай. Экзекутор. Вампир бездарный.
Тех, кто на алтаре, нельзя вычерпывать совсем, они не должны терять интереса к происходящему. А здесь можно. Даже нужно. Особенно сейчас. Запас чужих жизней позволяет, конечно, такую маленькую роскошь, как исцеление неизлечимо больных, но даже жалкие крохи силы могут когда-нибудь пригодиться.
Вот и все. Теперь можно просто усадить ее в кресло.
Спи, девочка, спи.
Ей сейчас все равно. Боли нет. И радости тоже нет. Вообще ничего нет. Пустота. Хорошее состояние, надо сказать. Непонятно, почему люди так его не любят. Чего им не хватает, спрашивается?
Им? А тебе? Спит.
Не смотри в глаза Волка, Красная Шапочка. Сожрет волчара. Не подавится.
Ладно, что у нас там, в лазарете? В изолированных друг от друга отсеках-пеналах. Костыль? Где ты, жаль моя? Больно тебе…
Зверь задохнулся от восхитительного ощущения чужой боли. Такого сладкого. Такого… забытого.
Великолепная, изумительная боль. Ему самому удавалось добиться подобного эффекта лишь в особо удачных случаях. Когда позволяло время, и не было нужды заботиться о зрелищности, и жертва не сдавалась слишком рано… Зверь знал, что он хороший палач. Может быть, лучший из всех. Но подобные удачи он мог пересчитать по пальцам.
Костыля нашел безошибочно. С него и начал.
Бесполезный был человек Костыль. И жизнь у него была так себе. Зато смерть… Он удостоился прекрасной смерти. Немногие люди могут такой похвастаться.
Зверь убивал его так, как ему нравилось. Без оружия. Без инструментов. Одними только словами. И под конец экзекуции у Костыля даже снова прорезался голос.
Лечить в последний раз приходилось в далеком детстве. Еще живы были отец с матерью. Отец и учил. Сначала по мелочи: опухоль между пальцев у Ганги, одной из цирковых слоних. Сорванный коготь тигра Барсика. Смешно сказать, несварение желудка у Коли, семиметрового питона. Вообще, питон и несварение желудка понятия настолько несовместимые, что до сих пор вместе в голове не укладывались.
– Стань зверем, – говорил отец. Смешно было. У них фамилия такая: Зверь, а отец говорит: стань зверем. – И помни, что это он болен. А ты здоров. Ты сильный. Стань зверем, почувствуй его боль, вспомни о своем здоровье. И замени одно на другое.
Это совсем несложно было. В первый раз, когда лечил Гангу, опухла и несколько часов болела ладонь. Отец сказал:
– Ты недостаточно хорошо помнил о том, что здоров. Больше подобных неприятностей не случалось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128
Вот за что следовало бы убить убийцу, без раздумий о его полезности, без сомнений, без колебаний – за тихую тоску оставленного болида, за отчаянную надежду небесной машины, надежду на то, что человек, который был врагом, поможет найти хозяина.
Николай Степанович заставлял себя успокоиться. Тот факт, что он сумел услышать чувства неживого, волновал куда меньше, чем страх это самое неживое спугнуть. Внезапно вспыхнувшая ненависть к Зверю могла испортить все сразу и навсегда.
Глаза Улы совсем другие. В них нет холода. И неба в них нет. Серые живые глаза с чуть заметным зеленоватым ободком вокруг радужки. Только злость в них тлеет знакомая Нет, другая совсем. Потому что тлеет. Во взгляде Гота бешенство леденит. А тут едва заметный, почти угасший огонь. Ей сейчас хуже всех, Уле, биологу, самой маленькой, самой слабой. Единственной, кто мог бы что-то сделать.
Другие делают. Если и не стремятся улететь, чтобы вернуться, так хотя бы приказы выполняют и видят результаты своей работы. А она бьется безнадежно, зная, что все ее старания бесполезны, и все же пытаясь найти выход.
Вот в чем они похожи. Ула и Гот. Оба готовы взяться за заведомо невыполнимое дело.
Ей хуже. Гот видит, что на него надеются, и знает, что у него есть шанс оправдать надежду.
Ула знает, что у нее такого шанса нет. Увидела. Вздрогнула.
Такая же, как другие. Они не видят и не слышат ничего, пока не подойдешь вплотную, пока не заговоришь совсем рядом.
В глубине глаз – угольки злости. А во взгляде отчаяние и усталость.
Качнулась навстречу.
Ей труднее всех. Закончились игры в «я круче», вернулось все к исходной точке. К ее слабости, временной, обманчивой, недолгой. К его силе. Смертельной. Лживой. Вечной.
– Господи! – Выдохнула. Спрятала лицо у него на груди и застыла так. Говорить ничего не нужно. Сделать ничего нельзя. Такая маленькая женщина. И такая сильная. Вот кого стоило бы убить.
Убивать не надо, но можно забрать страх, забрать боль и усталость. А это что? Л-люди, мать их так… и здесь чувство вины! Она-то в чем провинилась? В том, что не может вылечить болезнь, от которой нет излечения? Но ведь Ула не врач, и все это понимают, и она сама должна это понимать. Там, где ты ничего не можешь, не стоит и пытаться. А если уж попробовал и убедился в собственном бессилии, стоит ли из-за этого переживать?
Ладно, возьмем и чувство вины. Нам все сгодится, лишь бы съедобно.
– Тебя так долго не было. Четыре дня…
Четыре ночи, если соблюдать точность формулировок. Не так уж и долго. Но именно в эти дни она особенно нуждалась в нем. Если бы он знал, что ей так больно… Эмоции не копятся. Ула сейчас хороший источник силы, и досадно сознавать, что четыре дня упущено. Да? А чуть глубже, Зверь, чуть-чуть. Что там? Злость на себя – о чем ты думал, скотина? Почему не о том, что нужен этой маленькой, усталой женщине? Как ты посмел оставить ее одну?
Нет. Нет-нет-нет. Такого быть не может. Откуда это желание сделать для нее хоть что-нибудь? Чтобы перестала бояться. Чтобы ожили глаза. Чтобы… бр-р-р, так не бывает. С тобой – не бывает! То есть… не должно быть.
– Им совсем плохо, Зверь. Совсем.
– Гот сказал, Костыль вот-вот умрет?
Покачала головой, по-прежнему прижимаясь к нему:
– Если бы ты знал… Вчера он начал кричать. Костная ткань разлагается, понимаешь? Они еще живы. И гниют изнутри. И все еще живы. Это не затянется надолго… Господи, Зверь, я рада тому, что это не затянется надолго. Гот спрашивал, могу ли я приостановить болезнь. Я не могу. А если бы могла, я ни за что не стала бы этого делать.
– Эвтаназия?
– Нельзя. Может быть, к остальным, но за Костылем я должна пронаблюдать до конца. Просто должна. Сегодня он уже не кричит.
Еще капля силы. И еще. Досуха. До полного и отстраненного безразличия. И ни хрена ты больше не можешь, убийца. Превратить человека в бесчувственное бревно, не способное испытывать боли, – это пожалуйста, А оживить ее, разбудить, как будишь машины… Да нет же! Не так! В том и проблема, что с людьми все делается как-то иначе.
Как?
Не дано тебе. Забудь. Убивать умеешь, вот и убивай. Экзекутор. Вампир бездарный.
Тех, кто на алтаре, нельзя вычерпывать совсем, они не должны терять интереса к происходящему. А здесь можно. Даже нужно. Особенно сейчас. Запас чужих жизней позволяет, конечно, такую маленькую роскошь, как исцеление неизлечимо больных, но даже жалкие крохи силы могут когда-нибудь пригодиться.
Вот и все. Теперь можно просто усадить ее в кресло.
Спи, девочка, спи.
Ей сейчас все равно. Боли нет. И радости тоже нет. Вообще ничего нет. Пустота. Хорошее состояние, надо сказать. Непонятно, почему люди так его не любят. Чего им не хватает, спрашивается?
Им? А тебе? Спит.
Не смотри в глаза Волка, Красная Шапочка. Сожрет волчара. Не подавится.
Ладно, что у нас там, в лазарете? В изолированных друг от друга отсеках-пеналах. Костыль? Где ты, жаль моя? Больно тебе…
Зверь задохнулся от восхитительного ощущения чужой боли. Такого сладкого. Такого… забытого.
Великолепная, изумительная боль. Ему самому удавалось добиться подобного эффекта лишь в особо удачных случаях. Когда позволяло время, и не было нужды заботиться о зрелищности, и жертва не сдавалась слишком рано… Зверь знал, что он хороший палач. Может быть, лучший из всех. Но подобные удачи он мог пересчитать по пальцам.
Костыля нашел безошибочно. С него и начал.
Бесполезный был человек Костыль. И жизнь у него была так себе. Зато смерть… Он удостоился прекрасной смерти. Немногие люди могут такой похвастаться.
Зверь убивал его так, как ему нравилось. Без оружия. Без инструментов. Одними только словами. И под конец экзекуции у Костыля даже снова прорезался голос.
Лечить в последний раз приходилось в далеком детстве. Еще живы были отец с матерью. Отец и учил. Сначала по мелочи: опухоль между пальцев у Ганги, одной из цирковых слоних. Сорванный коготь тигра Барсика. Смешно сказать, несварение желудка у Коли, семиметрового питона. Вообще, питон и несварение желудка понятия настолько несовместимые, что до сих пор вместе в голове не укладывались.
– Стань зверем, – говорил отец. Смешно было. У них фамилия такая: Зверь, а отец говорит: стань зверем. – И помни, что это он болен. А ты здоров. Ты сильный. Стань зверем, почувствуй его боль, вспомни о своем здоровье. И замени одно на другое.
Это совсем несложно было. В первый раз, когда лечил Гангу, опухла и несколько часов болела ладонь. Отец сказал:
– Ты недостаточно хорошо помнил о том, что здоров. Больше подобных неприятностей не случалось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128