ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ибо, имея великий замысел и высокую цель, он не мог действовать иначе: лишь преждевременная смерть Александра и собственная его болезнь помешали ему осуществить намерение. Таким образом, тем, кому необходимо в новом государстве обезопасить себя от врагов, приобрести друзей, побеждать силой или хитростью, внушать страх и любовь народу, а солдатам — послушание и уважение, иметь преданное и надежное войско, устранять людей, которые могут или должны повредить; обновлять старые порядки, избавляться от ненадежного войска и создавать свое, являть суровость и милость, великодушие и щедрость и, наконец, вести дружбу с правителями и королями, так чтобы они либо с учтивостью оказывали услуги, либо воздерживались от нападений, — всем им не найти для себя примера более наглядного, нежели деяния герцога».
Восторг Макиавелли, писавшего в период одного из самых кровавых затмений морального чувства, по крайней мере понятен. Но возрождение в конце XIX века того пафоса, который был искренен в начале XVI, было уже непростительным соблазном. Тем не менее Зарату-стре была уготована долгая жизнь — о нем писали, говорили, ему подражали… Он приобрел мифическую реальность, или, быть может, реальность мифа, он стал чем-то вроде снежного человека, оставившего следы в том или другом столетии.
За сто лет существования этот европейский перс истощил умы критиков и комментаторов своего долголетия. Мне ближе краткое замечание В. Розанова, затерянное где-то в «Уединенном»: «Ницше почтили потому, что он был немец, и притом — страдающий (болезнь). Но если бы русский и от себя заговорил в духе: „Падающего еще толкни“, — его бы назвали мерзавцем и вовсе не стали бы читать». Категоричность последней фразы, боюсь, невозможная в наши дни, вовсе не была претенциозной в начале века. Более того, именно русская литература, которой когда-то первой смутно пригрезился этот мираж человеческого всемогущества, первая и покончила с ним. Уже Достоевский приставил револьвер к виску сверхчеловека, но перед глазами этого духовидца цель двоилась, распадаясь на теоретика и практика (Иван Карамазов — Смердяков, Ставрогин — Верховенский), или самоистреблялась в неприличных для сверхчеловека припадках самоанализа (Раскольников). Между тем для художественного осмысления наступавшей эпохи мировых войн, революций и концлагерей требовалось слить воедино философа и преступника (вроде того, как поступил Альфонс Доде, объединивший в своем Тартарене Дон Кихота и Санчо Панса) и освободить этот гибрид от угрызений совести.
В 1916 году появился небольшой рассказ Бунина «Петлистые уши». Его герой, Адам Соколович, один из тех сверхчеловеков, которые через год в таком изобилии обнаружатся в России, а затем и в Германии, в разговоре со своими собутыльниками, матросами Пильняком и Левченко, высказывает следующие мысли:
" — …Страсть к убийству и вообще ко всякой жестокости сидит, как вам известно, в каждом. А есть и такие, что испытывают совершенно непобедимую жажду убийства, — по причинам весьма разнообразным, например, в силу атавизма или тайно накопившейся ненависти к человеку, — убивают, ничуть не горячась, а убив, не только не мучаются, как принято это говорить, а, напротив, приходят в норму, чувствуют облегчение, — пусть даже их гнев, ненависть, тайная жажда крови вылилась в форму мерзкую и жалкую. И вообще пора бросить эту сказку о муках совести, об ужасах, будто бы преследующих убийц. Довольно людям лгать, будто они так уж содрогаются от крови. Довольно сочинять романы о преступлениях с наказаниями, пора написать о преступлениях без всякого наказания. Состояние убийцы зависит от его точки зрения на убийство и от того, ждет он за убийство виселицы или же награды, похвал. Разве, например, признающие родовую месть, дуэли, войну, революцию, казни мучаются, ужасаются?
— Я читал «Преступление и наказание» Достоевского, — заметил Левченко не без важности.
— Да? — сказал Соколович, поднимая на него тяжелый взгляд. — А про палача Дейблера вы читали? Вот он недавно умер на своей вилле под Парижем восьмидесяти лет от роду, отрубив на своем веку ровно пятьсот голов по приказанию своего высокоцивилизованного государства. Уголовные хроники тоже сплошь состоят из записей о самом жестоком спокойствии, цинизме и резонерстве самых кровавых преступников. Но дело, однако, не в выродках, не в палачах и не в каторжниках. Все человеческие книги — все эти мифы, эпосы, былины, истории, драмы, романы, — все полны такими же записями, и кто же содрогается от них? Каждый мальчишка зачитывается Купером, где только и делают, что скальпы дерут, каждый гимназист учит, что ассирийские цари обивали стены своих городов кожей пленных, каждый пастор знает, что в Библии слово «убил» употреблено более тысячи раз и по большей части с величайшей похвальбой и благодарностью творцу за содеянное.
— Зато это и называется Ветхий Завет, древняя история, — возразил Левченко.
— А новая такова, — сказал Соколович, — что от нее встала бы шерсть у гориллы, умей она читать…"
Заканчивается рассказ тем, что Соколович убивает проститутку, — убивает просто так, из потребности убить, из-за того, что «людей вообще тянет к убийству женщины гораздо больше, чем к убийству мужчины». Он не надевает на себя литературно-трагических масок, он откровенен с собой и другими: «Я так называемый выродок. Поняли?»
«Человек — это то, что должно превзойти», — учил Заратустра.
В конце XIX века эти слова имели уже не только этический, но и биологический смысл. Ницше ставил физиологию во главу угла в проблемах духа, однако так и не сумел внятно обосновать физиологическую сторону учения о высшем человеке. Мне кажется, дело здесь вот в чем. Единственный прогресс, доступный виду homo sapiens, заключается только в более тонкой организации нервной системы отдельных его особей, позволяющей им терзаться муками совести и чувствовать радость от ощущения духовного родства с себе подобными, именуемого в просторечии любовью.
Всякий иной прогресс позволительно именовать вырождением.
Вырождением в сверхчеловека.
АПОЛЛОН РАЗОБЛАЧЕННЫЙ
История эта, случись она за четыре-пять столетий до Креста, непременно была бы — с должным почтением к божественному возмездию — упомянута Секстом Эмпириком («Против ученых»), Псевдо-Аристотелем («Об удивительных слухах») или послужила бы Лукиану поводом для зубоскальства в каком-нибудь из его «Разговоров в царстве мертвых»; несомненно также, что названные авторы, равно как и позднеантичные комментаторы и компиляторы, не стали бы злоупотреблять по отношению к герою этой истории легкомысленными выражениями вроде «безвременная кончина» и «трагическая случайность», как это сделали коллеги профессора Якоба Миллера, посвятившие ему в начале августа 1914 года несколько некрологов в ряде немецких и швейцарских газет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118