Первое время мелкие осколки костей выходили из ран, гной так и тек, а вонища была такая, что я опостылел сам себе и не раз со слезами молил бога положить конец моим нестерпимым мукам и призвать меня к себе. Но со мною рядом был мой отец, он пособлял мне и просил нести свой крест, как подобает мужу и христианину. Наконец залечилась моя нога, но когда я приехал сюда пять зим спустя, Тургильс не узнал меня. А Улав Риббунг не велел мне приезжать к ним — тяжко ему было смотреть, как его калека племянник волочит ноги по земле — я ходил в ту пору на костылях, — и знать, что родной сын сделал его увечным.
Старик уснул, а Улав еще долго не спал. Не были счастливы люди в его роду. Но сносили они невзгоды стойко.
Взять хотя бы этого калеку, что лежит в постели. Или его другого тезку, его предка и родоначальника, что остался у него в памяти вместе со своим премерзкпм бесноватым сыном. Улав почувствовал, как волна жалости и чувства близости к этим людям прилила к его сердцу. Эта старая женщина Тура, священник Инголф… Они оставались верны делу, которое было проиграно, верны мертвым и пропащим, которые были им свои.
Он подумал о сыновьях Стейнфинна: они-то, пожалуй, были удачливы. Беспечные и задорные были. Любая напасть была для них будто яд в теле. Они терпели его в себе, покуда он не выходил из них блевотиной, но после того умирали. Этой ночью он понял ясно и отчетливо, что Ингунн была точно такой же, несчастье поразило ее тоже, как смертельная болезнь, и ей больше никогда не подняться. Ему же повезло, таким уж он родился, что мог прожить свой век без счастья. Предки его стояли за свое дело, даже если оно было потеряно, они несли старый стяг, покуда от него оставался хоть один лоскут, хоть одна нитка. В глубине души своей он так и не знал, раскаиваться ему или нет в том, что он принял предложение Алфа-ярла и избавился от службы своему господину. Но он сделал это ради той, что доверилась ему, когда они были еще малыми детьми. И он станет защищать ее, как защищал в отрочестве, любить ее, как любил с той самой поры, когда понял, что стал мужчиною. И если ему не суждено обрести с нею счастье, раз она будет для него лишь хворой, ни на что не годной женою — все равно, это стало ясно ему в ту ночь, он будет любить и оборонять ее до последнего ее часа.
Однако, припомнив при свете дня эти ночные мысли, он насупился. Что только не взбредет в голову, когда ночью не спится! Прошлым летом она была здорова и весела. А уж как похорошела! Теперь она вовсе упала духом, так ведь она, бедняжка, и всегда-то не могла сносить боли! Как родит ребенка, верно, снова станет здоровой да веселой.
И вдруг в голове его мелькнула мысль: неужто она тоскует о младенце, которого родила в прошлом году? Она никогда про него не поминала, так ведь и он не желал… Когда они уехали из Опланна прошлым летом, он знал лишь одно, что младенец жив.
4
Ингунн думала теперь об Эйрике день и ночь.
В первые дни своего счастья далеким и туманным представлялось ей то, что у нее был маленький сын, который спал у нее на руке темными, глухими ночами, сосал ее грудь и лежал, крепко прижавшись к ней, крошечный, теплый и мягкий, а она вдыхала кисловатый запах молока, исходивший от него, и ее слезы капали на него. Разлучившись с ним, она словно разорвалась надвое перед тем как преступить последний страшный порог и погрузиться в вечный мрак.
Но все эти страхи казались лишь низкой отмелью темного грохочущего моря ночной лихорадки, когда ее то поднимало высоко на гребень волны, то швыряло на самое дно и она носилась по волнам, обессиленная и одуревшая. Когда она снова выплывала на берег дневного света, Улав был рядом с нею и прижимал ее к себе. Когда у нее было радостно на душе, ей казалось, будто все несчастья, не выходившие у нее из головы, приключились не с нею самой. Бывало, что она целыми неделями не вспоминала про свое дитя. Порой она думала рассеяно и почти безразлично: «А жив ли он еще?» И ей казалось, что она не слишком огорчится, если узнает, что дитя померло. А иной раз ее всю корежило от страха за него: «Каково-то там ее Эйрику? Может, ему тяжко приходится среди чужих людей?» И далекие, будто выцветшие воспоминания обо всех напастях, что навалились на нее в прошлом году, вдруг овладевали ею целиком, становились такими ясными — тоненький и упорный крик младенца, которого только ее грудь могла заставить замолчать на минуту. И тогда грубый, тяжелый удар правды обрушивался на нее: она была матерью несчастного младенца, которого выкинули из родного дома, подбросили чужим людям в чужедальней стороне; и, может, в этот самый миг малютка кричит до хрипоты и изнеможения, зовет свою мать… Но она отгоняла от себя эти мысли, собрав последние силы. Ведь кормилица показалась ей такой доброй. Может, она добрее матери, родившей младенца. Нет, нет… Она гнала от себя эту мысль — прочь, прочь… не думать об этом, позабыть… И память об Эйрике опять бледнела и отдалялась. Она снова становилась счастливою женой Улава из Хествикена, чувствовала, как ее молодость и красота расцветают с новою силой. Стоило мужу взглянуть на нее — она опускала голову, переполненная стыдливою радостью.
Но по мере того, как новое дитя росло в ней… Из тайного изнурительного сосания под ложечкой, от которого тошнило, кружилась голова и вырастал страх перед тенями, что могли воскреснуть и лечь меж нею и Улавом, это превратилось в ношу, тяготившую ее и бывшую ей помехою во всем, что бы она ни задумала. А меж тем в глазах людей самым главным в ней было то, что она носила в себе зародыш новой жизни, отпрыск старого рода. Улав, сын Инголфа, ни о чем, кроме того, не помышлял. Словно она была самой королевою норвежскою и от рождения ее наследника зависели мир и покой в стране и благо народное на века! Для старца появление долгожданного младенца было делом ничуть не менее важным. И чужие люди в округе, встречая ее, давали ей понять, что считают это доброю вестью. Еще в ту пору, когда Улаву было всего семь годков, надеялись они, что он станет продолжателем рода хествикенцев. А с того времени жил он в чужих краях, далеко от родной стороны. И лишь двадцать лет спустя воротился он на родное пепелище, в одель своих предков. Но теперь, когда у него с женой пойдут детки, жизнь в Хествикене наконец наладится.
И ее собственная челядь участливо ожидала того, что предстояло их хозяйке. Служанки полюбили ее с первого взгляда — до того пригожа, любо поглядеть, а уж сколь добра да сердечна, жаль только, что вовсе не умеет хозяйство вести. Теперь же они жалели ее, видя, как она мается. Стоило ей войти в поварню, где варилось тюленье мясо либо морская птица, как она становилась зеленой, точно мертвяк, и бормотала, что в ее краях люди не привыкли к тому, чтоб еда пахла ворванью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168
Старик уснул, а Улав еще долго не спал. Не были счастливы люди в его роду. Но сносили они невзгоды стойко.
Взять хотя бы этого калеку, что лежит в постели. Или его другого тезку, его предка и родоначальника, что остался у него в памяти вместе со своим премерзкпм бесноватым сыном. Улав почувствовал, как волна жалости и чувства близости к этим людям прилила к его сердцу. Эта старая женщина Тура, священник Инголф… Они оставались верны делу, которое было проиграно, верны мертвым и пропащим, которые были им свои.
Он подумал о сыновьях Стейнфинна: они-то, пожалуй, были удачливы. Беспечные и задорные были. Любая напасть была для них будто яд в теле. Они терпели его в себе, покуда он не выходил из них блевотиной, но после того умирали. Этой ночью он понял ясно и отчетливо, что Ингунн была точно такой же, несчастье поразило ее тоже, как смертельная болезнь, и ей больше никогда не подняться. Ему же повезло, таким уж он родился, что мог прожить свой век без счастья. Предки его стояли за свое дело, даже если оно было потеряно, они несли старый стяг, покуда от него оставался хоть один лоскут, хоть одна нитка. В глубине души своей он так и не знал, раскаиваться ему или нет в том, что он принял предложение Алфа-ярла и избавился от службы своему господину. Но он сделал это ради той, что доверилась ему, когда они были еще малыми детьми. И он станет защищать ее, как защищал в отрочестве, любить ее, как любил с той самой поры, когда понял, что стал мужчиною. И если ему не суждено обрести с нею счастье, раз она будет для него лишь хворой, ни на что не годной женою — все равно, это стало ясно ему в ту ночь, он будет любить и оборонять ее до последнего ее часа.
Однако, припомнив при свете дня эти ночные мысли, он насупился. Что только не взбредет в голову, когда ночью не спится! Прошлым летом она была здорова и весела. А уж как похорошела! Теперь она вовсе упала духом, так ведь она, бедняжка, и всегда-то не могла сносить боли! Как родит ребенка, верно, снова станет здоровой да веселой.
И вдруг в голове его мелькнула мысль: неужто она тоскует о младенце, которого родила в прошлом году? Она никогда про него не поминала, так ведь и он не желал… Когда они уехали из Опланна прошлым летом, он знал лишь одно, что младенец жив.
4
Ингунн думала теперь об Эйрике день и ночь.
В первые дни своего счастья далеким и туманным представлялось ей то, что у нее был маленький сын, который спал у нее на руке темными, глухими ночами, сосал ее грудь и лежал, крепко прижавшись к ней, крошечный, теплый и мягкий, а она вдыхала кисловатый запах молока, исходивший от него, и ее слезы капали на него. Разлучившись с ним, она словно разорвалась надвое перед тем как преступить последний страшный порог и погрузиться в вечный мрак.
Но все эти страхи казались лишь низкой отмелью темного грохочущего моря ночной лихорадки, когда ее то поднимало высоко на гребень волны, то швыряло на самое дно и она носилась по волнам, обессиленная и одуревшая. Когда она снова выплывала на берег дневного света, Улав был рядом с нею и прижимал ее к себе. Когда у нее было радостно на душе, ей казалось, будто все несчастья, не выходившие у нее из головы, приключились не с нею самой. Бывало, что она целыми неделями не вспоминала про свое дитя. Порой она думала рассеяно и почти безразлично: «А жив ли он еще?» И ей казалось, что она не слишком огорчится, если узнает, что дитя померло. А иной раз ее всю корежило от страха за него: «Каково-то там ее Эйрику? Может, ему тяжко приходится среди чужих людей?» И далекие, будто выцветшие воспоминания обо всех напастях, что навалились на нее в прошлом году, вдруг овладевали ею целиком, становились такими ясными — тоненький и упорный крик младенца, которого только ее грудь могла заставить замолчать на минуту. И тогда грубый, тяжелый удар правды обрушивался на нее: она была матерью несчастного младенца, которого выкинули из родного дома, подбросили чужим людям в чужедальней стороне; и, может, в этот самый миг малютка кричит до хрипоты и изнеможения, зовет свою мать… Но она отгоняла от себя эти мысли, собрав последние силы. Ведь кормилица показалась ей такой доброй. Может, она добрее матери, родившей младенца. Нет, нет… Она гнала от себя эту мысль — прочь, прочь… не думать об этом, позабыть… И память об Эйрике опять бледнела и отдалялась. Она снова становилась счастливою женой Улава из Хествикена, чувствовала, как ее молодость и красота расцветают с новою силой. Стоило мужу взглянуть на нее — она опускала голову, переполненная стыдливою радостью.
Но по мере того, как новое дитя росло в ней… Из тайного изнурительного сосания под ложечкой, от которого тошнило, кружилась голова и вырастал страх перед тенями, что могли воскреснуть и лечь меж нею и Улавом, это превратилось в ношу, тяготившую ее и бывшую ей помехою во всем, что бы она ни задумала. А меж тем в глазах людей самым главным в ней было то, что она носила в себе зародыш новой жизни, отпрыск старого рода. Улав, сын Инголфа, ни о чем, кроме того, не помышлял. Словно она была самой королевою норвежскою и от рождения ее наследника зависели мир и покой в стране и благо народное на века! Для старца появление долгожданного младенца было делом ничуть не менее важным. И чужие люди в округе, встречая ее, давали ей понять, что считают это доброю вестью. Еще в ту пору, когда Улаву было всего семь годков, надеялись они, что он станет продолжателем рода хествикенцев. А с того времени жил он в чужих краях, далеко от родной стороны. И лишь двадцать лет спустя воротился он на родное пепелище, в одель своих предков. Но теперь, когда у него с женой пойдут детки, жизнь в Хествикене наконец наладится.
И ее собственная челядь участливо ожидала того, что предстояло их хозяйке. Служанки полюбили ее с первого взгляда — до того пригожа, любо поглядеть, а уж сколь добра да сердечна, жаль только, что вовсе не умеет хозяйство вести. Теперь же они жалели ее, видя, как она мается. Стоило ей войти в поварню, где варилось тюленье мясо либо морская птица, как она становилась зеленой, точно мертвяк, и бормотала, что в ее краях люди не привыкли к тому, чтоб еда пахла ворванью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168