После отъезда Николая Петровича в Петербург Параша дала себе волю болеть и всю весну пролежала в своем дворце на Воздвиженке. Читала, молилась в домашней церкви, просто думала о своей судьбе и о судьбе графа. По утрам подчас приходили силы, и она пыталась репетировать с хором. А к вечеру поднимался жар, и вместе с ним восставали из прошлого все былые ошибки, обиды, печали. Душа становилась слабой, незащищенной. Подкатывали слезы, и она не гнала их, стараясь только, чтобы никто их не видел, даже лучшая подруга Таня Шлыкова.
Она чувствовала себя очень одинокой, не хватало родственной близости. От матери она отвыкла, покинув Кусково, от братьев всегда была далека. Матреша ей ближе... Но что Матреша? Та младшенькая, о которой приятно заботиться, а жаловаться на беды, открываться в сокровенном ей не станешь. Хоть она и выросла, хоть и свадьбу сыграла, но не поймет. Особая у нее, Параши, судьба, ни на какую другую не похожая. Одиночество среди своих, одиночество среди чужих, в стан которых привела любовь к графу... Это только со стороны некоторым ее путь видится как удача.
Не было рядом единственного близкого человека, и все в жизни лишалось смысла. Понимала Параша, что надо работать. Работы она никогда не боялась. Как нравилось ей вместе с графом ездить по селам, помогая крестьянам, учить детей пению, готовить новые партии в театре и проводить репетиции! Но вдруг с полной отчетливостью она поняла, что ничего в ней не изменилось со времен отрочества. Тогда она училась языкам для него, для него перенимала господские манеры, для него старалась превзойти самое себя на сцене. Его нет, и ей незачем выздоравливать. Лежать и ждать... Вопреки разуму ждать вести от него.
И весть пришла.
Письмо так дрожало в тонких, исхудавших руках, что Параша не сразу смогла его распечатать. Вольная... Ах! Вот и записка.
«Вы („Вы“!) правы. От природы мне больше идет заниматься клавирами опер, которые ставят в этом сезоне в Париже. Да, монарх, друг юности, должен знать, что музыка, а не пища – моя стихия. Но император и в дружбе следует иным принципам, нежели мы, люди обычные. Дирижировать оркестром, посчитал он, для меня скорее удовольствие, чем труд, и уж не служба вовсе. Он же намерен проверять своих подданных на самоотречение и ревностность в служении отечеству.
К тому же, доверив мне заниматься едой и одеждой, он доверил мне свою жизнь, а жизнь в просторечии не зря подчас зовут животом. Преодолев подозрительность, Павел выделил и вознес меня, а не унизил. Мне есть чем гордиться.
В Фонтанном доме своем собираюсь открыть салон для друзей императора с музыкальными номерами и пением. Отписав вольную, я не могу Вам («Вам»!) приказывать, а могу только предлагать в них участвовать».
Другим пером и другим почерком (спешащим, – в последний миг, видно, добавилось): «Очень скучаю». И это «скучаю» было для нее в письме самым важным.
«Я тоже очень скучаю. И если бы могла бросить открытую мною недавно штудию и десять учеников моих, то примчалась бы к вам, несмотря на запрет доктора даже думать об этом. Но действия свои не могу делить по степени важности, а к детям из деревень привязалась душою.
Осмелюсь повторить вам, что, доказывая свою верность одному человеку, вы забыли о многих людях, с кем были связаны долгие годы. Без барского пригляда и строгости дворня в Останкине и в московских домах распустилась. Люди от безделья пьют брагу. Лишенные привычной работы, они впали в лень, ссорятся и даже дерутся меж собою. После серьезной и нужной работы в Останкине все очутились в пустоте, никто никому не нужен, никто никому не подвластен. Вслед за дворецкими и поварами запили актеры. Ни я, ни Вороблевский для них не авторитет, репетиции идут вяло, ибо не видно цели, никто не знает, когда будут ставиться спектакли и будут ли вообще. Где, когда, кому мы покажем свое искусство? Даже у меня пропадает охота петь для четырех стен и несчастных своих сотоварищей.
Хозяйство московское ваше впадает в запустение. О прочих вотчинах сказать ничего не могу, так как не бываю в них из-за своего нездоровья.
О чувствах своих длинно писать не решаюсь, это среди великих дел, которые оторвали вас от меня, наверное, неважно».
«Вам, кажется, доставляет удовольствие сообщать мне одни неприятности. Я поступаю так, как должен на моем месте поступать всякий дворянин.
Не думайте, что это легко. Меня поражает, что ты (долгожданное «ты» вместо пугающего «вы», наконец-то!) не чувствуешь, как тяжело мне бывает здесь. Иной обед в Гатчине или Павловске стоит года жизни, ибо все надо предусмотреть, за всем проследить. Никто и здесь не любит исполнять свои обязанности, и лишь тот, кому доверили ответственность, должен напрягать себя сверх меры.
Здесь мне отведена комната рядом с кухмистерской, к одной из стен примыкают печи, оттого постоянно жарко, стоит парок и донимают запахи. Ежели открыть настежь окно, то сырой холод мгновенно сменяет духоту и приходится быть на сквозняке. Оттого постоянно хожу с больным горлом, превозмогая слабость и нездоровье».
«Милый, милый Николай Петрович!
Очень расстраиваюсь вашим нездоровьем. И не могу понять, почему вам не вернуться сюда и не заняться очень высокими и вполне достойными каждого дворянина делами, хозяйственными и театральными.
Осмеливаюсь вам сказать это после продолжительного разговора с князем Щербатовым. Он тоже друг юности монарха и, я считаю, истинный друг вам с давних пор и по сию пору. Он-то и сообщил мне, что из Петербурга выслан ваш предшественник по должности обергофмейстер Барятинский. Дашкова в деревне (при ее-то почтенном возрасте и заслугами перед просвещением!). Уволены семь фельдмаршалов и бесчисленное множество генералов.
Правда ли, что запрещены ныне не только круглые шляпы на французский манер, но и прекрасные французские книги и даже некоторая музыка?
В нашем разговоре ваш друг касался темы сочетания службы и достоинства и рассказал ужасный случай с Яшвилем, коего был свидетелем. Думаю, и вы слышали о том, что на плацу император дал при всех пощечину дворянину Павлу Яшвилю, уловив запах вчерашнего выпитого. Я видела господина Яшвиля однажды, очень давно, в цыганском ресторане в Грузинах, помните? Нельзя сказать, что гocподин этот оставил во мне приятное воспоминание. Но представить его в положении, когда оскорбление нельзя смыть ни дуэлью, ни словом... Не боитесь ли вы оказаться в такой ситуации? Я-то знаю, что в таких случаях больше всего на свете хочется умереть».
Письмо от Параши попало к графу в тот день, когда он и сам думал о превратностях императорской службы. Вновь и вновь возникали у него мысли о душевном нездоровье правителя России. Жестокость, с которой он пользовался своей властью, не знала предела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72