Поехали.
Куртины мокрого снега за обочинами сменялись голой землей, наплывали спящие станицы, чернели в отдалении от дороги спящие фермы. Ни звука, ни огонька в смутно белеющих хатах, только редкие сиротливые фонари раскачивались на столбах под тяжелыми порывами ветра.
Промелькнул дорожный указатель, остался в стороне то ли хутор, то ли выселки с первыми желтыми огнями в домах.
— Вольное, — проговорил водитель. — Вольное-то вольное, да жизнью недовольное.
Ветер усилился, чернота ночи разбавилась серым. К привычному гулу двигателя все явственнее примешивался какой-то наружный давящий шум, создававший ощущение глухоты. Он шел спереди, где степь вздымалась грязной стеной и превращалась в низкие мутные облака, стремительно летящие навстречу машине и тяжело плюющие водой в лобовое стекло.
Грязная стена была песчаным мелководьем Азовского моря, вздыбленным накатывающими на берег валами, яростными в стремлении встретить на пути препятствие и разбить его, разнести, смести. Но препятствий не было, валы иссякали мутной шипящей пеной и стекали в море, откуда шли новые и новые массы грязной воды под свирепым напором ветра.
— Бора, — сказал водитель. — От Новороссийска протягивает. Норд-ост. Это ветер такой, а не то, о чем ты подумал. Дожили, а? Что ни скажи — все про беду. О чем он там себе думает?
— Кто?
— Президент!
— Чем тебе не угодил президент?
— Та! От него зверств ждали, а он чижика съел.
«Учитель литературы», — понял Лозовский. А кто еще в наше время может цитировать Салтыкова-Щедрина? Но спрашивать не стал, чтобы не втягиваться в разговор, который неизбежно вывернет на политику. Ему не хотелось говорить о политике. Ему не хотелось говорить ни о чем. Ему даже думать ни о чем не хотелось.
Но не думать не получалось.
Тюрин сказал: «За всем этим стоит Кольцов». В расчете на то, что через несколько часов он увидит Тюрина и узнает все в подробностях, Лозовский не стал уточнять по телефону, за чем «всем этим». Это было и так ясно. Вся интрига вокруг «Нюда— нефти», в которой, как можно было понять из слов Тюрина, оказался задействован Стас Шинкарев, интересовала Лозовского лишь в связи с убийством Степанова. И только.
У Лозовского сложилось впечатление, что прямого отношения к убийству журналиста Кольцов не имел. Оно вызывало у него нескрываемое раздражение, так как нарушало его планы. И главное — оно было не в его интересах. Но и случайностью здесь не пахло. Бывают счастливые случайности. Несчастливых случайностей не бывает.
Молодой тюменский журналист Эдуард Рыжов был прав: во всей этой истории самым непонятным было то, что для убийства Степанова не было никакого мотива. Он не искал компромат, он собирал материал для положительного очерка о фирме Кольцова. Для положительного. За это не убивают.
А убийство было. Преднамеренное. Просчитанное. В небольших вахтовых поселках, таких как Нюда, где все на виду, не инсценируешь ни разбойного нападения, ни случайного дорожно— транспортного происшествия. Не спишешь смерть журналиста и на обкуренных наркоманов. Оставался только один вариант:
«Напился, подрался, заблудился в пурге, замерз». Картина привычная, воспринимаемая сразу и без сомнений. Так, вероятно, воспринял ее следователь районной прокуратуры. Так воспринял ее начальник Тюменского УВД. Да и у самого Лозовского она не вызвала бы никаких вопросов, если бы он не знал Колю Степанова.
Кто-то не хотел, чтобы о фирме Кольцова появился положительный очерк в авторитетном среди деловых людей «Российском курьере»?
Лозовский сразу отверг этот вариант, который подсунуло ему его воображение, изощренное криминально-шпионскими сериалами и литературным попкорном. Он не раз проводил собственные расследования, изучал уголовные дела, участвовал в работе оперативно-следственных групп и давно понял то, что было аксиомой для всех опытных следователей и оперативников. В жизни все просто. В любом умышленном убийстве всегда есть мотив. Рожденный обстоятельствами жизни.
Простой. Чаще всего — бабки.
Был мотив и в убийстве Степанова. Простой. Лежащий на поверхности. Лозовский вдруг представил, как он поразится, когда узнает этот мотив. Поразится тому, насколько он прост. Если узнает. А он узнает. Он не успокоится, пока не узнает. Иначе он будет ненавидеть себя до конца жизни.
«Он вас любил, Володя, он вас любил».
Тревожно, сумрачно, стесненно было в природе. Сумрачно, стесненно было у Лозовского на душе. Ехать бы и ехать. Ехать, ехать и ехать. Ни о чем не говорить. Ни о чем не думать. И возникло странное ощущение, что все это с ним уже было — затерянность в огромных пространствах предрассветной земли, стесненность в душе и предчувствие надвигающихся перемен, вызванных не внешними обстоятельствами, а исчерпанностью прошлой жизни.
Было это с ним. И он хорошо помнил когда: в один из последних августовских дней 91-го года, когда стало окончательно ясно, что ГКЧП накрылся медным тазом.
IV
Было так: во втором часу ночи он вдруг, совершенно неожиданно для себя, натянул плащ, сунул в карман бумажник и вышел из своей не вполне еще обжитой квартиры в Кузьминках, купленной с первых больших денег от «Посредника». Забрал на платной стоянке серебристый «Мерседес-280 SL», объехал по кольцевой Москву и свернул на Ленинградское шоссе, по которому отходили к местам постоянной дислокации последние колонны бронетехники, не востребованной в ходе путча. И лишь когда позади остались Химки и повороты на Шереметьево-2 и Шереметьево-1, а в перекрестье фирменной мерседесовской звезды на капоте стремительно полетел навстречу асфальт ночного шоссе, Лозовский окончательно понял, что он едет. Едет он. И уже не остановится, не развернется. Он сделает то, что порывался сделать не раз, но всякий раз останавливал себя, ощущая нехватку внутренней убежденности. Но теперь сделает. Потому что если не сделает сейчас, не сделает никогда.
В Ленинград он едет, вот куда. В город, название которого всегда отзывалось в нем легкой, желанной болью — той болью, какой отзывается недолеченный зуб, когда трогаешь его языком. Теплой болью всегда отзывалось в его сердце название этого города, Петра творенья, потому что в нем жила та, кому он был обязан всем хорошим в себе, как Горький книгам.
Альбина.
Алька.
Имя твое, халва Шираза.
В угловом доме на Анниковом проспекте она жила. Лозовский хорошо представлял себе этот дом, хотя ни разу не видел: старинный, с лепниной, как и все дома в районе Аничкова моста с зелеными от вечной сырости бронзовыми конями. Просторный подъезд с истертыми мраморными ступеньками, медленный лифт, высокие дубовые двери, из-за которых еле слышно, как бы издалека, донесется тиликанье входного звонка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100
Куртины мокрого снега за обочинами сменялись голой землей, наплывали спящие станицы, чернели в отдалении от дороги спящие фермы. Ни звука, ни огонька в смутно белеющих хатах, только редкие сиротливые фонари раскачивались на столбах под тяжелыми порывами ветра.
Промелькнул дорожный указатель, остался в стороне то ли хутор, то ли выселки с первыми желтыми огнями в домах.
— Вольное, — проговорил водитель. — Вольное-то вольное, да жизнью недовольное.
Ветер усилился, чернота ночи разбавилась серым. К привычному гулу двигателя все явственнее примешивался какой-то наружный давящий шум, создававший ощущение глухоты. Он шел спереди, где степь вздымалась грязной стеной и превращалась в низкие мутные облака, стремительно летящие навстречу машине и тяжело плюющие водой в лобовое стекло.
Грязная стена была песчаным мелководьем Азовского моря, вздыбленным накатывающими на берег валами, яростными в стремлении встретить на пути препятствие и разбить его, разнести, смести. Но препятствий не было, валы иссякали мутной шипящей пеной и стекали в море, откуда шли новые и новые массы грязной воды под свирепым напором ветра.
— Бора, — сказал водитель. — От Новороссийска протягивает. Норд-ост. Это ветер такой, а не то, о чем ты подумал. Дожили, а? Что ни скажи — все про беду. О чем он там себе думает?
— Кто?
— Президент!
— Чем тебе не угодил президент?
— Та! От него зверств ждали, а он чижика съел.
«Учитель литературы», — понял Лозовский. А кто еще в наше время может цитировать Салтыкова-Щедрина? Но спрашивать не стал, чтобы не втягиваться в разговор, который неизбежно вывернет на политику. Ему не хотелось говорить о политике. Ему не хотелось говорить ни о чем. Ему даже думать ни о чем не хотелось.
Но не думать не получалось.
Тюрин сказал: «За всем этим стоит Кольцов». В расчете на то, что через несколько часов он увидит Тюрина и узнает все в подробностях, Лозовский не стал уточнять по телефону, за чем «всем этим». Это было и так ясно. Вся интрига вокруг «Нюда— нефти», в которой, как можно было понять из слов Тюрина, оказался задействован Стас Шинкарев, интересовала Лозовского лишь в связи с убийством Степанова. И только.
У Лозовского сложилось впечатление, что прямого отношения к убийству журналиста Кольцов не имел. Оно вызывало у него нескрываемое раздражение, так как нарушало его планы. И главное — оно было не в его интересах. Но и случайностью здесь не пахло. Бывают счастливые случайности. Несчастливых случайностей не бывает.
Молодой тюменский журналист Эдуард Рыжов был прав: во всей этой истории самым непонятным было то, что для убийства Степанова не было никакого мотива. Он не искал компромат, он собирал материал для положительного очерка о фирме Кольцова. Для положительного. За это не убивают.
А убийство было. Преднамеренное. Просчитанное. В небольших вахтовых поселках, таких как Нюда, где все на виду, не инсценируешь ни разбойного нападения, ни случайного дорожно— транспортного происшествия. Не спишешь смерть журналиста и на обкуренных наркоманов. Оставался только один вариант:
«Напился, подрался, заблудился в пурге, замерз». Картина привычная, воспринимаемая сразу и без сомнений. Так, вероятно, воспринял ее следователь районной прокуратуры. Так воспринял ее начальник Тюменского УВД. Да и у самого Лозовского она не вызвала бы никаких вопросов, если бы он не знал Колю Степанова.
Кто-то не хотел, чтобы о фирме Кольцова появился положительный очерк в авторитетном среди деловых людей «Российском курьере»?
Лозовский сразу отверг этот вариант, который подсунуло ему его воображение, изощренное криминально-шпионскими сериалами и литературным попкорном. Он не раз проводил собственные расследования, изучал уголовные дела, участвовал в работе оперативно-следственных групп и давно понял то, что было аксиомой для всех опытных следователей и оперативников. В жизни все просто. В любом умышленном убийстве всегда есть мотив. Рожденный обстоятельствами жизни.
Простой. Чаще всего — бабки.
Был мотив и в убийстве Степанова. Простой. Лежащий на поверхности. Лозовский вдруг представил, как он поразится, когда узнает этот мотив. Поразится тому, насколько он прост. Если узнает. А он узнает. Он не успокоится, пока не узнает. Иначе он будет ненавидеть себя до конца жизни.
«Он вас любил, Володя, он вас любил».
Тревожно, сумрачно, стесненно было в природе. Сумрачно, стесненно было у Лозовского на душе. Ехать бы и ехать. Ехать, ехать и ехать. Ни о чем не говорить. Ни о чем не думать. И возникло странное ощущение, что все это с ним уже было — затерянность в огромных пространствах предрассветной земли, стесненность в душе и предчувствие надвигающихся перемен, вызванных не внешними обстоятельствами, а исчерпанностью прошлой жизни.
Было это с ним. И он хорошо помнил когда: в один из последних августовских дней 91-го года, когда стало окончательно ясно, что ГКЧП накрылся медным тазом.
IV
Было так: во втором часу ночи он вдруг, совершенно неожиданно для себя, натянул плащ, сунул в карман бумажник и вышел из своей не вполне еще обжитой квартиры в Кузьминках, купленной с первых больших денег от «Посредника». Забрал на платной стоянке серебристый «Мерседес-280 SL», объехал по кольцевой Москву и свернул на Ленинградское шоссе, по которому отходили к местам постоянной дислокации последние колонны бронетехники, не востребованной в ходе путча. И лишь когда позади остались Химки и повороты на Шереметьево-2 и Шереметьево-1, а в перекрестье фирменной мерседесовской звезды на капоте стремительно полетел навстречу асфальт ночного шоссе, Лозовский окончательно понял, что он едет. Едет он. И уже не остановится, не развернется. Он сделает то, что порывался сделать не раз, но всякий раз останавливал себя, ощущая нехватку внутренней убежденности. Но теперь сделает. Потому что если не сделает сейчас, не сделает никогда.
В Ленинград он едет, вот куда. В город, название которого всегда отзывалось в нем легкой, желанной болью — той болью, какой отзывается недолеченный зуб, когда трогаешь его языком. Теплой болью всегда отзывалось в его сердце название этого города, Петра творенья, потому что в нем жила та, кому он был обязан всем хорошим в себе, как Горький книгам.
Альбина.
Алька.
Имя твое, халва Шираза.
В угловом доме на Анниковом проспекте она жила. Лозовский хорошо представлял себе этот дом, хотя ни разу не видел: старинный, с лепниной, как и все дома в районе Аничкова моста с зелеными от вечной сырости бронзовыми конями. Просторный подъезд с истертыми мраморными ступеньками, медленный лифт, высокие дубовые двери, из-за которых еле слышно, как бы издалека, донесется тиликанье входного звонка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100