В Метрополитен-музее, во время предыдущего приезда, он увидел свое расплывчатое лицо в серебряном египетском зеркале и отвел глаза, спрашивая себя, что за люди смотрелись в эту поверхность пять тысяч лет назад. Братства мертвых, списки мертвых, лица мертвых, высеченные из камня, нарисованные маслом или сохранившиеся на фотографиях. «У меня нет детей, а возможно, никогда не будет, и через сто лет ни в чьей памяти или чертах не останется и следа от моего лица. Мать говорит, что я очень похож на моего прадеда Педро; когда умрут бабушка с дедушкой, когда умрет она сама, никто уже не будет этого знать».
* *
«Спокойно, – вмешивается тень, – пойдем отсюда».
Или, как говорит Феликс, когда несколько пьян и пошатывается – такой огромный, что кажется, будто он рухнет на пол, как статуя острова Пасхи: «Макс, держи себя в руках».
Но Мануэль все не уходит и блуждает из одного зала в другой, как по комнатам недавно оставленного дома, одурманенный усталостью, голодом и столькими часами одиночества, с ощущением ирреальности, всегда завладевающим им в музеях, аэропортах и супермаркетах. Вдруг он видит довольно темную картину – сначала мельком, боковым зрением, а потом присматриваясь, как когда ему кажется, что он узнает на улице за границей лицо кого-нибудь из Махины, и через секунду понимает, что это невозможно. У него мгновенно создается впечатление, что эта картина не похожа ни на какую другую в мире. Молодой всадник в шапке, напоминающей татарскую, скачет ночью на белой лошади, а на заднем плане виден холм со смутными очертаниями широкой низкой башни или замка. Мануэль подходит, чтобы прочитать название: «Рембрандт. „Польский всадник“», – и снова отдаляется, потому что темная и блестящая поверхность холста сильно отсвечивает. Это самая странная картина, виденная им в жизни, хотя он не может объяснить себе почему: странная и в то же время знакомая, словно не так давно он видел ее во сне, но забыл. Однако человеку ведь не может сниться то, что он увидит наяву через несколько месяцев! Невозможно узнавать и не узнавать одновременно и с одинаковой уверенностью, внезапно переполняясь ощущением утраты и счастья, от которого комок подступает к горлу: до этого подобное чувство вызывали в нем лишь немногие песни. Мануэль перестал замечать время и реальность, будто не находился сейчас один в Нью-Йорке морозным январским утром и не должен был улетать в неприветливый европейский город. Как будто не собирался встретить свой тридцать пятый день рождения, готовый по-прежнему принимать жизнь, в которой уже не находил себя и которая интересовала его не больше, чем жизнь незнакомца из соседней квартиры. Мануэль уверен, что видел этого всадника во сне, и испытывает то же ощущение счастья и ужаса, какое вызывали в нем рассказы деда Мануэля: люди-лошади, спускающиеся с гор зимой на рассвете, возвращение в Махину из концентрационного лагеря по горам – таким же темным, как на картине. Он вспоминает далекие костры в Ночи святого Хуана, потому что за всадником виднеется горящий огонь, слышит гулкий стук лошадиных копыт по земле. Мануэль хочет уйти, но, сделав несколько шагов, оборачивается и продолжает смотреть, не в силах вынести мучительного напряжения своей памяти: где он видел эту картину, когда? Он вспоминает, что раньше с ним уже происходило нечто подобное: видя корзину или сундук из ивовых прутьев, он испытывал панический ужас, представляя, как кривые сабли пронзают его и оттуда начинает капать кровь. Однажды вечером, смотря в полусне телевизор, он обнаружил, что этот образ был отголоском не сна, а фильма «Тигр Эшнапура», виденного в детстве, и тогда, в Брюсселе, в нем проснулся весь прежний страх, но в то же время невинность и счастье того времени. Может, он вспоминает какой-то фильм или иллюстрацию из книги: башня на верху горы, заколдованный замок в Карпатах. Всадник постучал в ворота бронзовым молотком, но услышал в ответ лишь эхо, или, увидев башню на своем пути, он заранее отказался от возможности искать там приют или позволить себе несколько часов отдыха. Он не хочет останавливаться, не хочет слезать с лошади и снимать татарскую шапку, висящий за спиной колчан и лук, прикрепленный к седлу. На какую жестокую битву он отправляется – не в те ли бескрайние степи, где скакал, не давая себе передышки, Михаил Строгов, царский посыльный? Тот, который познакомился во время тайного путешествия со светловолосой девушкой, потерял ее, снова встретил и был спасен ею, когда уже не мог ее видеть, потому что дикие татары ослепили его раскаленной саблей.
Часы поторапливают – нужно идти, и Мануэль поворачивается спиной к польскому всаднику. Выходя из зала, он думает, что, может быть, никогда больше не увидит его, и оборачивается в последний раз, но с этого расстояния картина отсвечивает, как тусклый экран, и ему не удается снова вызвать в себе бурю, пережитую несколькими секундами раньше. Он опять тот, кем был, еще не взглянув на картину: это быстрое возвращение в прежнее состояние напоминает сексуальное разочарование или уничтоженный дневным светом энтузиазм прошлой ночи. Выходя, Мануэль прощается с автопортретом Мурильо как с соотечественником, который остается один в изгнании. Он снова надевает шарф, шерстяную шапку, наушники и перчатки. Часы показывают два часа, на улице уже не так холодно и не дует с Ист-Ривер пронизывающий, каклезвие ножа, ветер. Начался снег. Мануэль надвигает шапку на брови, поднимает воротник куртки, закрывает рот шарфом, и шерстяные нитки, увлажненные дыханием, касаются кончика его носа, напоминая уютность давней зимы. Низкие белые тучи превратили Нью-Йорк в горизонтальный город, похожий на Лондон, но в тумане, над рощами Центрального парка, виднеются будто висящие в воздухе силуэты и огни небоскребов. Зная, что уезжает, Мануэль позволяет себе немного преждевременной ностальгии, усиливающейся, когда он, возвращаясь в отель, протирает запотевшее стекло такси и смотрит на одетых по-зимнему людей на тротуарах. Он уже без убежденности, просто по привычке, представляет, что видит светловолосую Эллисон в ее темно-зеленом плаще, с совсем не нью-йоркской походкой, небрежной и скептической стремительностью или томным спокойствием, с ее независимостью и способностью появляться с улыбкой в последний момент. «Вот бы ты появилась сейчас и ждала меня под навесами отеля, сжавшись от холода и засунув руки в карманы, со светлыми распущенными волосами, обрамляющими лицо. Вот бы ты поднялась с дивана, когда я войду в вестибюль, и подошла ко мне, как я уже столько лет мечтал, чтобы ко мне подходили нравящиеся мне женщины». Но под навесом никого нет, кроме швейцара, топающего ногами, чтобы согреться, а на диванах в вестибюле скучают образцовые японцы и скандинавы и несколько толстяков и толстух с розовой кожей и жующими ртами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161
* *
«Спокойно, – вмешивается тень, – пойдем отсюда».
Или, как говорит Феликс, когда несколько пьян и пошатывается – такой огромный, что кажется, будто он рухнет на пол, как статуя острова Пасхи: «Макс, держи себя в руках».
Но Мануэль все не уходит и блуждает из одного зала в другой, как по комнатам недавно оставленного дома, одурманенный усталостью, голодом и столькими часами одиночества, с ощущением ирреальности, всегда завладевающим им в музеях, аэропортах и супермаркетах. Вдруг он видит довольно темную картину – сначала мельком, боковым зрением, а потом присматриваясь, как когда ему кажется, что он узнает на улице за границей лицо кого-нибудь из Махины, и через секунду понимает, что это невозможно. У него мгновенно создается впечатление, что эта картина не похожа ни на какую другую в мире. Молодой всадник в шапке, напоминающей татарскую, скачет ночью на белой лошади, а на заднем плане виден холм со смутными очертаниями широкой низкой башни или замка. Мануэль подходит, чтобы прочитать название: «Рембрандт. „Польский всадник“», – и снова отдаляется, потому что темная и блестящая поверхность холста сильно отсвечивает. Это самая странная картина, виденная им в жизни, хотя он не может объяснить себе почему: странная и в то же время знакомая, словно не так давно он видел ее во сне, но забыл. Однако человеку ведь не может сниться то, что он увидит наяву через несколько месяцев! Невозможно узнавать и не узнавать одновременно и с одинаковой уверенностью, внезапно переполняясь ощущением утраты и счастья, от которого комок подступает к горлу: до этого подобное чувство вызывали в нем лишь немногие песни. Мануэль перестал замечать время и реальность, будто не находился сейчас один в Нью-Йорке морозным январским утром и не должен был улетать в неприветливый европейский город. Как будто не собирался встретить свой тридцать пятый день рождения, готовый по-прежнему принимать жизнь, в которой уже не находил себя и которая интересовала его не больше, чем жизнь незнакомца из соседней квартиры. Мануэль уверен, что видел этого всадника во сне, и испытывает то же ощущение счастья и ужаса, какое вызывали в нем рассказы деда Мануэля: люди-лошади, спускающиеся с гор зимой на рассвете, возвращение в Махину из концентрационного лагеря по горам – таким же темным, как на картине. Он вспоминает далекие костры в Ночи святого Хуана, потому что за всадником виднеется горящий огонь, слышит гулкий стук лошадиных копыт по земле. Мануэль хочет уйти, но, сделав несколько шагов, оборачивается и продолжает смотреть, не в силах вынести мучительного напряжения своей памяти: где он видел эту картину, когда? Он вспоминает, что раньше с ним уже происходило нечто подобное: видя корзину или сундук из ивовых прутьев, он испытывал панический ужас, представляя, как кривые сабли пронзают его и оттуда начинает капать кровь. Однажды вечером, смотря в полусне телевизор, он обнаружил, что этот образ был отголоском не сна, а фильма «Тигр Эшнапура», виденного в детстве, и тогда, в Брюсселе, в нем проснулся весь прежний страх, но в то же время невинность и счастье того времени. Может, он вспоминает какой-то фильм или иллюстрацию из книги: башня на верху горы, заколдованный замок в Карпатах. Всадник постучал в ворота бронзовым молотком, но услышал в ответ лишь эхо, или, увидев башню на своем пути, он заранее отказался от возможности искать там приют или позволить себе несколько часов отдыха. Он не хочет останавливаться, не хочет слезать с лошади и снимать татарскую шапку, висящий за спиной колчан и лук, прикрепленный к седлу. На какую жестокую битву он отправляется – не в те ли бескрайние степи, где скакал, не давая себе передышки, Михаил Строгов, царский посыльный? Тот, который познакомился во время тайного путешествия со светловолосой девушкой, потерял ее, снова встретил и был спасен ею, когда уже не мог ее видеть, потому что дикие татары ослепили его раскаленной саблей.
Часы поторапливают – нужно идти, и Мануэль поворачивается спиной к польскому всаднику. Выходя из зала, он думает, что, может быть, никогда больше не увидит его, и оборачивается в последний раз, но с этого расстояния картина отсвечивает, как тусклый экран, и ему не удается снова вызвать в себе бурю, пережитую несколькими секундами раньше. Он опять тот, кем был, еще не взглянув на картину: это быстрое возвращение в прежнее состояние напоминает сексуальное разочарование или уничтоженный дневным светом энтузиазм прошлой ночи. Выходя, Мануэль прощается с автопортретом Мурильо как с соотечественником, который остается один в изгнании. Он снова надевает шарф, шерстяную шапку, наушники и перчатки. Часы показывают два часа, на улице уже не так холодно и не дует с Ист-Ривер пронизывающий, каклезвие ножа, ветер. Начался снег. Мануэль надвигает шапку на брови, поднимает воротник куртки, закрывает рот шарфом, и шерстяные нитки, увлажненные дыханием, касаются кончика его носа, напоминая уютность давней зимы. Низкие белые тучи превратили Нью-Йорк в горизонтальный город, похожий на Лондон, но в тумане, над рощами Центрального парка, виднеются будто висящие в воздухе силуэты и огни небоскребов. Зная, что уезжает, Мануэль позволяет себе немного преждевременной ностальгии, усиливающейся, когда он, возвращаясь в отель, протирает запотевшее стекло такси и смотрит на одетых по-зимнему людей на тротуарах. Он уже без убежденности, просто по привычке, представляет, что видит светловолосую Эллисон в ее темно-зеленом плаще, с совсем не нью-йоркской походкой, небрежной и скептической стремительностью или томным спокойствием, с ее независимостью и способностью появляться с улыбкой в последний момент. «Вот бы ты появилась сейчас и ждала меня под навесами отеля, сжавшись от холода и засунув руки в карманы, со светлыми распущенными волосами, обрамляющими лицо. Вот бы ты поднялась с дивана, когда я войду в вестибюль, и подошла ко мне, как я уже столько лет мечтал, чтобы ко мне подходили нравящиеся мне женщины». Но под навесом никого нет, кроме швейцара, топающего ногами, чтобы согреться, а на диванах в вестибюле скучают образцовые японцы и скандинавы и несколько толстяков и толстух с розовой кожей и жующими ртами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161