Однако это уже был бы другой человек, а не Вишняков, и поэтому произошло то, что должно было произойти: парторг, нахмурившись, выслушал старика, неопределенно кивнув головой, отвернулся к реке. Сосредоточенный, хмурый, суровый, затянутый в гимнастерку и галифе, он сейчас смахивал на командира, обходящего после битвы поле боя; во что-то свое, непонятное окружающим, несуществующее, в этот миг был устремлен Вишняков, и понималось, что нет простого, ясного, человеческого подхода к тому, что хранится за суровыми солдатскими складками его обветренного лица.
— Я хочу присоединиться к мнению секретаря райкома товарища Гудкина, — мерным голосом произнес Вишняков, оглаживая под пиджаком складки гимнастерки. — Я слышал, что товарищ Гудкин высоко оценил модернизацию лебедок. Я согласен с оценкой. Товарищ Прончатов, позволь поздравить!
Пребывая в прежнем одиночестве, начисто отключенный от происходящего, парторг протянул руку Прончатову, совершив рукопожатие, руку вернул в прежнее положение, чтобы стоять как бы по стойке «смирно». У него были сильные пальцы, он крепко сдавил кисть Прончатова, и, потирая занывшие пальцы, Олег Олегович тоскливо подумал о том, что Вишнякову живется трудно. Разлиновав свою жизнь, как ученическую тетрадь, прямыми линиями, Гришка Вишняков лишил себя миллиона человеческих радостей — тепла, легкости, дружеского участия, прелестной нелогичности поступков. Трудно было парторгу, ох как трудно!
— Спасибо! — запоздало ответил на поздравление Прончатов.
Больше говорить было не о чем, и так происходило всегда, когда Вишняков появлялся среди людей. Он задавал несколько вопросов, ему отвечали, он в категорической форме оценивал ответы и, нахмурившись, замолкал. Поэтому при Вишнякове никогда не рассказывали анекдоты, не решались обсуждать житейские новости, вообще не говорили о привычном, так как при парторге казалось неловким произносить такие первичные слова, как «хлеб», «земля», «корова», «огород». Сейчас происходило то же самое: Вишняков, нахмурившись, молчал, а все остальные зависели от этого молчания, терпеливо ожидая, когда парторг уйдет, но он этого, конечно, не замечал. Он все хмуро глядел на речной плес, морщился от солнечного света, а затем вдруг резко повернулся, ни разу не оглянувшись, ушел четким шагом с моторной площадки.
К этому времени перекур кончился; снова прозвенел звонок, людская толпа перекатилась с одного борта лебедки на другой, взвыли моторы, и мгновенно в ответ на это застучали, загрохотали бревна. Шум, треск, всплески прокатились по воде, но людям, стоящим на моторной площадке, показалось, что стало легче дышать и двигаться — их покинул Вишняков. Чему-то своему улыбнулся секретарь райкома Гудкин, гулко выдохнул застоявшийся воздух из легких Прончатов, облегченно переступил с ноги на ногу механик Огурцов, и принял прежний самодовольный вид старик Нехамов. Одним словом, вернулось прежнее веселое, легкое настроение, и знаменитый судостроитель опять поманил к себе пальцем главного инженера Прончатова:
— Ты подойди, подойди поближе, мил человек! Ты подходи, не стесняйся.
— Подошел, — ответил Прончатов, становясь рядом со стариком. — Вот он я, Никита Никитович.
Старик вынул руки из-за спины, стал серьезным, вдруг положил ладонь на плечо Прончатова; чуточку грустными сделались глаза Нехамова, печальным был голос, когда он раздумчиво сказал:
— Я при лебедках родился и вырос. Вы еще пешком под стол ходили, когда Никита Нехамов вместе с покойным Мерзляковым эти лебедки выдумывали. Вы еще портки не носили, а Никита Нехамов на лебедках лошадей гонял. Моторов-то не было…
Совсем грустным сделался старик: опустил голову, опал плечами, старческими пальцами крутил пуговицу на косоворотке.
— Я на этих лебедках вырос, — негромко продолжил Нехамов, — а Олег Олегович пришел и говорит: «Твои лебедки ни к хрену не годятся!» Ну разве это хорошо? Разве это хорошо, я вас спрашиваю?
Никита Нехамов замолчал. Наверное, минуты две он глядел в одну точку, затем медленно поднял голову, огладив пальцами бороду, второй рукой еще крепче сжал плечо Прончатова.
— Молодца, Олег Олегович! — резким, пронзительным голосом выкрикнул он. — Правильными глазами на жизнь глядишь, правильными. Не ошибся я в тебе, нет, не ошибся!
Еще одну паузу сделал старик — помолчал еще с полминуты грозно, потом снял руку с плеча главного инженера, тоном приказа сказал:
— Теперь большегрузный плот надо, Олег Олегович! Большегрузный плот давай, товарищ Прончатов, чтобы лебедкам было на чем работать…
Оставляя героев повести стоять на старой лебедке Мерзлякова, автор предлагает читателю заглянуть в ту темную, ненастную ночь, когда на рейде впервые появился большегрузный плот, то есть опять отправиться в будущее Олега Олеговича Прончатова…
СКАЗ О БУДУЩЕМ
Плот привели ночью.
Прожектора горели на рейде, освещая донышки клубящихся туч, зеленую воду; сипло почмокивала паровая электростанция, гремели цепи болиндеров. Пароход «Латвия» тоже включил прожектор — сверкнули мертвенно окна домов, зеленые глаза лежащей на пирсе собаки. Она залаяла хрипло, одиноко. Потом луч прожектора взлетел на пирс, выхватив известковую белость строганых досок и человека в сером плаще — на пирсе стоял директор сплавной конторы Олег Олегович Прончатов.
«Латвия» закричала трубно, первобытно; взбивая воду в мыльную пену, пароход ожесточенно работал колесами, от ватерлинии до труб окутанный паром, дрожал, но не двигался: держал его на месте толстый трос, уходящий в темное, зеленое.
Директор Прончатов покусывал мундштук длинной папиросы, руки держал в карманах, ноги широко расставил. Гневная, изломанная морщина пересекла его лоб, когда по палубе парохода побежали, согнувшись, люди, громыхнув железом, провалились в машинное отделение. Шипел пар, стучали колеса, метался по берегу луч пароходного прожектора.
— "Латвия" — старая калоша! — сквозь зубы сказал Прончатов, хотя пароход год назад сошел со стапелей. — Старая калоша!
Словно могучий якорь, держал «Латвию» серебряный трос, на конце которого скрывался в далекой и загадочной темноте самый большой плот, который когда-либо проводил по сибирской реке буксир — двенадцать тысяч кубометров леса.
Невиданный, загадочный, долгожданный, скрывался в темноте плот.
На пароходе бежали уже в обратном направлении, выскочил из рубки маленький ростом капитан, что-то сделал на ходовом мостике, и «Латвия», утробно заворчав, вздрогнув, окончательно скрылась в густом серебряном паре. Надсадно, ожесточенно работала машина, тонкий комариный звук висел в воздухе, и инженер Прончатов поморщился от жалости к машине. «Давай, родная, давай!» — сердечно попросил он «Латвию», закрывая глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
— Я хочу присоединиться к мнению секретаря райкома товарища Гудкина, — мерным голосом произнес Вишняков, оглаживая под пиджаком складки гимнастерки. — Я слышал, что товарищ Гудкин высоко оценил модернизацию лебедок. Я согласен с оценкой. Товарищ Прончатов, позволь поздравить!
Пребывая в прежнем одиночестве, начисто отключенный от происходящего, парторг протянул руку Прончатову, совершив рукопожатие, руку вернул в прежнее положение, чтобы стоять как бы по стойке «смирно». У него были сильные пальцы, он крепко сдавил кисть Прончатова, и, потирая занывшие пальцы, Олег Олегович тоскливо подумал о том, что Вишнякову живется трудно. Разлиновав свою жизнь, как ученическую тетрадь, прямыми линиями, Гришка Вишняков лишил себя миллиона человеческих радостей — тепла, легкости, дружеского участия, прелестной нелогичности поступков. Трудно было парторгу, ох как трудно!
— Спасибо! — запоздало ответил на поздравление Прончатов.
Больше говорить было не о чем, и так происходило всегда, когда Вишняков появлялся среди людей. Он задавал несколько вопросов, ему отвечали, он в категорической форме оценивал ответы и, нахмурившись, замолкал. Поэтому при Вишнякове никогда не рассказывали анекдоты, не решались обсуждать житейские новости, вообще не говорили о привычном, так как при парторге казалось неловким произносить такие первичные слова, как «хлеб», «земля», «корова», «огород». Сейчас происходило то же самое: Вишняков, нахмурившись, молчал, а все остальные зависели от этого молчания, терпеливо ожидая, когда парторг уйдет, но он этого, конечно, не замечал. Он все хмуро глядел на речной плес, морщился от солнечного света, а затем вдруг резко повернулся, ни разу не оглянувшись, ушел четким шагом с моторной площадки.
К этому времени перекур кончился; снова прозвенел звонок, людская толпа перекатилась с одного борта лебедки на другой, взвыли моторы, и мгновенно в ответ на это застучали, загрохотали бревна. Шум, треск, всплески прокатились по воде, но людям, стоящим на моторной площадке, показалось, что стало легче дышать и двигаться — их покинул Вишняков. Чему-то своему улыбнулся секретарь райкома Гудкин, гулко выдохнул застоявшийся воздух из легких Прончатов, облегченно переступил с ноги на ногу механик Огурцов, и принял прежний самодовольный вид старик Нехамов. Одним словом, вернулось прежнее веселое, легкое настроение, и знаменитый судостроитель опять поманил к себе пальцем главного инженера Прончатова:
— Ты подойди, подойди поближе, мил человек! Ты подходи, не стесняйся.
— Подошел, — ответил Прончатов, становясь рядом со стариком. — Вот он я, Никита Никитович.
Старик вынул руки из-за спины, стал серьезным, вдруг положил ладонь на плечо Прончатова; чуточку грустными сделались глаза Нехамова, печальным был голос, когда он раздумчиво сказал:
— Я при лебедках родился и вырос. Вы еще пешком под стол ходили, когда Никита Нехамов вместе с покойным Мерзляковым эти лебедки выдумывали. Вы еще портки не носили, а Никита Нехамов на лебедках лошадей гонял. Моторов-то не было…
Совсем грустным сделался старик: опустил голову, опал плечами, старческими пальцами крутил пуговицу на косоворотке.
— Я на этих лебедках вырос, — негромко продолжил Нехамов, — а Олег Олегович пришел и говорит: «Твои лебедки ни к хрену не годятся!» Ну разве это хорошо? Разве это хорошо, я вас спрашиваю?
Никита Нехамов замолчал. Наверное, минуты две он глядел в одну точку, затем медленно поднял голову, огладив пальцами бороду, второй рукой еще крепче сжал плечо Прончатова.
— Молодца, Олег Олегович! — резким, пронзительным голосом выкрикнул он. — Правильными глазами на жизнь глядишь, правильными. Не ошибся я в тебе, нет, не ошибся!
Еще одну паузу сделал старик — помолчал еще с полминуты грозно, потом снял руку с плеча главного инженера, тоном приказа сказал:
— Теперь большегрузный плот надо, Олег Олегович! Большегрузный плот давай, товарищ Прончатов, чтобы лебедкам было на чем работать…
Оставляя героев повести стоять на старой лебедке Мерзлякова, автор предлагает читателю заглянуть в ту темную, ненастную ночь, когда на рейде впервые появился большегрузный плот, то есть опять отправиться в будущее Олега Олеговича Прончатова…
СКАЗ О БУДУЩЕМ
Плот привели ночью.
Прожектора горели на рейде, освещая донышки клубящихся туч, зеленую воду; сипло почмокивала паровая электростанция, гремели цепи болиндеров. Пароход «Латвия» тоже включил прожектор — сверкнули мертвенно окна домов, зеленые глаза лежащей на пирсе собаки. Она залаяла хрипло, одиноко. Потом луч прожектора взлетел на пирс, выхватив известковую белость строганых досок и человека в сером плаще — на пирсе стоял директор сплавной конторы Олег Олегович Прончатов.
«Латвия» закричала трубно, первобытно; взбивая воду в мыльную пену, пароход ожесточенно работал колесами, от ватерлинии до труб окутанный паром, дрожал, но не двигался: держал его на месте толстый трос, уходящий в темное, зеленое.
Директор Прончатов покусывал мундштук длинной папиросы, руки держал в карманах, ноги широко расставил. Гневная, изломанная морщина пересекла его лоб, когда по палубе парохода побежали, согнувшись, люди, громыхнув железом, провалились в машинное отделение. Шипел пар, стучали колеса, метался по берегу луч пароходного прожектора.
— "Латвия" — старая калоша! — сквозь зубы сказал Прончатов, хотя пароход год назад сошел со стапелей. — Старая калоша!
Словно могучий якорь, держал «Латвию» серебряный трос, на конце которого скрывался в далекой и загадочной темноте самый большой плот, который когда-либо проводил по сибирской реке буксир — двенадцать тысяч кубометров леса.
Невиданный, загадочный, долгожданный, скрывался в темноте плот.
На пароходе бежали уже в обратном направлении, выскочил из рубки маленький ростом капитан, что-то сделал на ходовом мостике, и «Латвия», утробно заворчав, вздрогнув, окончательно скрылась в густом серебряном паре. Надсадно, ожесточенно работала машина, тонкий комариный звук висел в воздухе, и инженер Прончатов поморщился от жалости к машине. «Давай, родная, давай!» — сердечно попросил он «Латвию», закрывая глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66