– Вы как будто сердитесь, князь?
– Да.
– Что-о?
– Да! Я сержусь. Мною недовольны… Вы не умеете кривить душой, ваше величество; говорите напрямик, это удобнее для нас. – Владычин взглянул на широкую спину Даву. – Для нас… троих!
– Что вы, князь. Помилуйте! Просто я проиграл больше чем следует моему маршалу. Успокойтесь!
Наполеон встает и усаживает Владычина в кресло.
– Слушайте! Что вы сегодня все с портфелями? Хотите показать свое непомерное прилежание? Смотрите, князь, какую кучу бумаг притащил маршал!.. А у вас что там?…
Владычин усмехается.
– Только приятное, ваше величество.
Даву оборачивается. Роман щелкает пряжкой портфеля и достает листок, испещренный заметками.
– Приятное? Съезд каких-нибудь овцеводов? – спрашивает Наполеон.
– Вы угадали, сир, – язвит в ответ Роман, – это план разгрома императора Александра!
Лицо Наполеона озаряется неподдельной радостью. Старый вояка услышал знакомое, родное слово: разгром!
– Что ты на это скажешь, маршал?…
…Роман не удивился ничуть, когда Даву протянул ему руку и просто сказал:
– Простите, князь, что мог о вас плохо подумать!
* * *
Но в словах Владычина не было «грома оружия». Наполеон быстро потускнел, начал зевать и лишь изредка вставлял свои замечания: невелика слава, если Александра поставят на колени не его войска, а его дипломаты.
– Я думаю, – говорит Владычин, – что маршал тоже не будет особенно настаивать на действиях чисто военного характера. Не правда ли, говоря между нами, двенадцатый год все же таки урок. Как мы ни сильны…
– Да, да! – поспешно соглашается Даву. – Россия сейчас поколеблена. Ее можно взять – по-канцелярски!
Даву морщится. Он не может забыть, что его маршальский жезл висит в числе трофеев в Петербурге в Казанском соборе.
– Только, пожалуйста, на этот раз без поцелуев, – хмурится Наполеон, – мне надоело обниматься с Александром еще в Тильзите и Эрфурте. Сделайте как-нибудь так… без встречи! Нет нужды валять дурака.
– О да! Но с двуличностью Александра придется считаться и ведь вокруг него так и кишат такие же двуличные, алчные и непомерно честолюбивые люди; ведь только у Александра и могут быть такие мезальянсы, как Румянцев и Кушелев, Каподистрия и Нессельроде, Аракчеев и Голицын и, наконец, Аракчеев и Сперанский , две такие фигуры…
– Кстати, о Сперанском, – перебивает Наполеон – я его хорошо помню по эрфуртскому соглашению, где я с Александром тасовал королей… Он мне понравился.
– Это заметили в России. Вы ведь знаете, сир, что он сейчас в ссылке?
– Да, да, помню! После ссылки Сперанского при русском дворе хвастались, что одержана первая победа над французами! Ха-ха-ха!..
– Хо-хо-хо! – помогает Даву.
– Ха-ха-ха! Слушайте, маршал, князь! Ведь если я… ха-ха-ха!., сошлю… моего Рустана… не смогу ли я тогда говорить, что одержал победу над… эскимосами! Ха-ха-ха!
– Убийственная логика!
– А что, не правда?… Ну, на сегодня довольно. Складывайте бумаги. Я устал!.. Я согласен, согласен! Прощайте, господа.
В дверях Даву пожал руку Владычину.
– Я еще раз прошу извинить меня, князь!
2
Дорога вскипала под ногами лошадей снежной пеленой. Лошади бежали согласно, упрямо, от столба к столбу, от столба к столбу – как будто каждый следующий был последним и за ним ждало их стойло, овес, похрустывающий в зубах, несложная лошадиная нирвана.
Лошади бежали согласно, упрямо, дорога подвертывалась под ноги лошадей бесконечной лентой фокусника.
Вперед, все вперед, вперед.
Роман смотрит в помутнелые окна кареты.
Германия развертывает перед ним свои сытые пейзажи.
Деревушка встает за деревушкой словно из-под земли, словно в сказке.
Чистенькие домики, столь отличные от русских изб, где ветер гуляет, как свой брат, где голод постоянный нахлебник, чистенькие домики напоминают Роману тот пряничный домик с шоколадной крышей, с сахарной лестницей, где жили Гензель и Гретель его детства, его первого театрального спектакля…
Над крышами плывут легкие дымки, колокольни простерли в небо журавлиные свои шеи, туда, ближе к небу тянется неуклюжая деревенская готика…
Роман смотрит в полутемные окна кареты.
Как не похожа эта Германия на ту «обверсаленную», сжатую в тисках оккупации Германию 1922 года.
– Доллар! Доллар! Мы ваши, lieber Herr!
– Доллар! Доллар! Мы ваши, грабьте нашу страну, lieber Herr!
Вперед, все вперед, вперед.
Под ногами лошадей вскипает снежная пена.
Снег еще не крепок – первоначальный снег германской зимы, и под ногами лошадей иногда темнеет обнаженная, продрогшая недавняя земля…
3
Двадцать четыре ступени гостеприимно вели от двери вниз, к дыму глиняных трубок, к столам, удобным для сна, к вместительным, жженкой обожженным кружкам, к страшной чертовщине, которая издавна гнездилась в погребе Вегенера, сжатая пузатыми бочками, запуганная бесшабашным криком веселящихся студентов, уважаемая во всем Берлине только одним человеком…
– Рассказывают много о том, что артисты любят вдохновлять себя крепкими напитками… Называют длинный ряд имен музыкантов и поэтов… Мне фантазия представляется всегда в виде жернова, да, тяжелого жернова, приводимого в движение потоком, в который художник льет вино, и тогда весь внутренний механизм начинает вращаться с увеличенной быстротой…
– Ты, кажется, уже седьмую кружку льешь в этот поток?!
– Скоро ли заработает твой жернов или необходимо еще несколько кружек?
– Хо, хо!..
– Ах, милый Людвиг , лишь тогда, когда я сам себя настраиваю на фантастический лад, я становлюсь свободным и могу творить. Душа оставляет утомленное тело, купленное в собственность за гроши министерством юстиции…
– Ты прав, Эрнест… Медленно взвивается занавес. Я вижу перед собою темный настороженный зал, упирающийся в меня любопытными, жадными глазами, чувствую, что сейчас играю не я, а мой двойник, что артист Людвиг Девриент сидит в уборной, не способный так двигаться, так говорить, так чувствовать, как тот, что на сцене… Каждый из нас живет двойной жизнью, и если первой управляют самодуры короли, жулики директора, тупые начальники департаментов, если первая готова продать себя за несколько тысяч звонких талеров кому угодно, черту, дьяволу, то вторая – свободна, таинственна, как таинственны законы гармонии, как таинственны шаги природы.
– И в погребке Вегенера, величайшего благодетеля человечества, можно ценою нескольких кружек освободиться от проклятого плена и жить ночной жизнью, когда над засыпающей дурью и пустотой властвует одна фантазия.
– Эй! Пунш поскорей! Тушите свечи!.. Еще не пришло время валиться под стол, и Эрнест успеет что-нибудь рассказать.
– Да, но сегодня рассказ будет печален… Сегодня меня опять посетило воспоминание первой любви, сегодня опять Кора Гатт заслонила все остальное… Так слушайте!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
– Да.
– Что-о?
– Да! Я сержусь. Мною недовольны… Вы не умеете кривить душой, ваше величество; говорите напрямик, это удобнее для нас. – Владычин взглянул на широкую спину Даву. – Для нас… троих!
– Что вы, князь. Помилуйте! Просто я проиграл больше чем следует моему маршалу. Успокойтесь!
Наполеон встает и усаживает Владычина в кресло.
– Слушайте! Что вы сегодня все с портфелями? Хотите показать свое непомерное прилежание? Смотрите, князь, какую кучу бумаг притащил маршал!.. А у вас что там?…
Владычин усмехается.
– Только приятное, ваше величество.
Даву оборачивается. Роман щелкает пряжкой портфеля и достает листок, испещренный заметками.
– Приятное? Съезд каких-нибудь овцеводов? – спрашивает Наполеон.
– Вы угадали, сир, – язвит в ответ Роман, – это план разгрома императора Александра!
Лицо Наполеона озаряется неподдельной радостью. Старый вояка услышал знакомое, родное слово: разгром!
– Что ты на это скажешь, маршал?…
…Роман не удивился ничуть, когда Даву протянул ему руку и просто сказал:
– Простите, князь, что мог о вас плохо подумать!
* * *
Но в словах Владычина не было «грома оружия». Наполеон быстро потускнел, начал зевать и лишь изредка вставлял свои замечания: невелика слава, если Александра поставят на колени не его войска, а его дипломаты.
– Я думаю, – говорит Владычин, – что маршал тоже не будет особенно настаивать на действиях чисто военного характера. Не правда ли, говоря между нами, двенадцатый год все же таки урок. Как мы ни сильны…
– Да, да! – поспешно соглашается Даву. – Россия сейчас поколеблена. Ее можно взять – по-канцелярски!
Даву морщится. Он не может забыть, что его маршальский жезл висит в числе трофеев в Петербурге в Казанском соборе.
– Только, пожалуйста, на этот раз без поцелуев, – хмурится Наполеон, – мне надоело обниматься с Александром еще в Тильзите и Эрфурте. Сделайте как-нибудь так… без встречи! Нет нужды валять дурака.
– О да! Но с двуличностью Александра придется считаться и ведь вокруг него так и кишат такие же двуличные, алчные и непомерно честолюбивые люди; ведь только у Александра и могут быть такие мезальянсы, как Румянцев и Кушелев, Каподистрия и Нессельроде, Аракчеев и Голицын и, наконец, Аракчеев и Сперанский , две такие фигуры…
– Кстати, о Сперанском, – перебивает Наполеон – я его хорошо помню по эрфуртскому соглашению, где я с Александром тасовал королей… Он мне понравился.
– Это заметили в России. Вы ведь знаете, сир, что он сейчас в ссылке?
– Да, да, помню! После ссылки Сперанского при русском дворе хвастались, что одержана первая победа над французами! Ха-ха-ха!..
– Хо-хо-хо! – помогает Даву.
– Ха-ха-ха! Слушайте, маршал, князь! Ведь если я… ха-ха-ха!., сошлю… моего Рустана… не смогу ли я тогда говорить, что одержал победу над… эскимосами! Ха-ха-ха!
– Убийственная логика!
– А что, не правда?… Ну, на сегодня довольно. Складывайте бумаги. Я устал!.. Я согласен, согласен! Прощайте, господа.
В дверях Даву пожал руку Владычину.
– Я еще раз прошу извинить меня, князь!
2
Дорога вскипала под ногами лошадей снежной пеленой. Лошади бежали согласно, упрямо, от столба к столбу, от столба к столбу – как будто каждый следующий был последним и за ним ждало их стойло, овес, похрустывающий в зубах, несложная лошадиная нирвана.
Лошади бежали согласно, упрямо, дорога подвертывалась под ноги лошадей бесконечной лентой фокусника.
Вперед, все вперед, вперед.
Роман смотрит в помутнелые окна кареты.
Германия развертывает перед ним свои сытые пейзажи.
Деревушка встает за деревушкой словно из-под земли, словно в сказке.
Чистенькие домики, столь отличные от русских изб, где ветер гуляет, как свой брат, где голод постоянный нахлебник, чистенькие домики напоминают Роману тот пряничный домик с шоколадной крышей, с сахарной лестницей, где жили Гензель и Гретель его детства, его первого театрального спектакля…
Над крышами плывут легкие дымки, колокольни простерли в небо журавлиные свои шеи, туда, ближе к небу тянется неуклюжая деревенская готика…
Роман смотрит в полутемные окна кареты.
Как не похожа эта Германия на ту «обверсаленную», сжатую в тисках оккупации Германию 1922 года.
– Доллар! Доллар! Мы ваши, lieber Herr!
– Доллар! Доллар! Мы ваши, грабьте нашу страну, lieber Herr!
Вперед, все вперед, вперед.
Под ногами лошадей вскипает снежная пена.
Снег еще не крепок – первоначальный снег германской зимы, и под ногами лошадей иногда темнеет обнаженная, продрогшая недавняя земля…
3
Двадцать четыре ступени гостеприимно вели от двери вниз, к дыму глиняных трубок, к столам, удобным для сна, к вместительным, жженкой обожженным кружкам, к страшной чертовщине, которая издавна гнездилась в погребе Вегенера, сжатая пузатыми бочками, запуганная бесшабашным криком веселящихся студентов, уважаемая во всем Берлине только одним человеком…
– Рассказывают много о том, что артисты любят вдохновлять себя крепкими напитками… Называют длинный ряд имен музыкантов и поэтов… Мне фантазия представляется всегда в виде жернова, да, тяжелого жернова, приводимого в движение потоком, в который художник льет вино, и тогда весь внутренний механизм начинает вращаться с увеличенной быстротой…
– Ты, кажется, уже седьмую кружку льешь в этот поток?!
– Скоро ли заработает твой жернов или необходимо еще несколько кружек?
– Хо, хо!..
– Ах, милый Людвиг , лишь тогда, когда я сам себя настраиваю на фантастический лад, я становлюсь свободным и могу творить. Душа оставляет утомленное тело, купленное в собственность за гроши министерством юстиции…
– Ты прав, Эрнест… Медленно взвивается занавес. Я вижу перед собою темный настороженный зал, упирающийся в меня любопытными, жадными глазами, чувствую, что сейчас играю не я, а мой двойник, что артист Людвиг Девриент сидит в уборной, не способный так двигаться, так говорить, так чувствовать, как тот, что на сцене… Каждый из нас живет двойной жизнью, и если первой управляют самодуры короли, жулики директора, тупые начальники департаментов, если первая готова продать себя за несколько тысяч звонких талеров кому угодно, черту, дьяволу, то вторая – свободна, таинственна, как таинственны законы гармонии, как таинственны шаги природы.
– И в погребке Вегенера, величайшего благодетеля человечества, можно ценою нескольких кружек освободиться от проклятого плена и жить ночной жизнью, когда над засыпающей дурью и пустотой властвует одна фантазия.
– Эй! Пунш поскорей! Тушите свечи!.. Еще не пришло время валиться под стол, и Эрнест успеет что-нибудь рассказать.
– Да, но сегодня рассказ будет печален… Сегодня меня опять посетило воспоминание первой любви, сегодня опять Кора Гатт заслонила все остальное… Так слушайте!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40