Он что-то залопотал по-своему — наверное, молил о пощаде, — но тотчас стал давиться кровью, завел глаза и затих, как словно никогда и не жил.
— Испания!.. Испания!.. Отступают!!!
И в самом деле — поредевшие шеренги еретиков, топча своих убитых, телами которых завалено было все поле, откатывались. Несколько человек из новичков намеревались преследовать их, однако большинство не тронулось с места, ибо картахенцы были в основном старослужащие и презренным делом считали бегать по полю россыпью, рискуя попасть в засаду или под фланговый удар. Алатристе сгреб меня за шиворот, приподнял с земли и повернул, удостоверяясь, что я цел. Потом, не произнеся ни слова, мягко оттолкнул от дохлого голландца, вытер лезвие о колет убитого, вложил — как показалось мне, жестом безмерной усталости — шпагу в ножны. И лицо, и руки его, и одежда были в крови, но это была чужая кровь. Я огляделся. У Себастьяна Копонса, искавшего свою аркебузу под грудой тел, обильно кровоточила рана на виске, с которого молодецкий удар стесал здоровенный — пяди в две, не меньше — лоскут кожи с волосами, на ниточке, что называется, болтавшийся над ухом.
— Твою мать… — бормотал арагонец ошеломленно.
Почерневшими от крови и пороха пальцами — большим и указательным — он придерживал лоскут, не вполне представляя себе, что с ним делать. Алатристе достал из какого-то загашника чистую тряпицу, приладил, как умел, полуоторванную кожу на место и обвязал Копонсу голову.
— Гляди-ка, Диего, чуть башку не отхватили.
— Ничего, заживет.
Копонс пожал плечами:
— Будем надеяться.
Я выпрямился и заметил, что меня шатает. Солдаты оттаскивали в сторону трупы голландцев. Кое-кто шарил у них по карманам, освобождая покойников от ненужного им более имущества. Гарроте без малейшей заминки отсекал кинжалом пальцы, украшенные перстнями — не возиться же, в самом деле, стягивая их по одному? Мендьета отыскивал себе новую аркебузу.
— Становись! — грянул голос капитана Брагадо.
В ста шагах от нас строились голландцы — к ним подошло подкрепление, включая и кавалерию: я видел, как блестят кирасы. Наши тоже оставили добычу, стали в ряд, локоть к локтю, меж тем как раненые ползком и на четвереньках покидали боевые порядки. Нужно было собрать убитых, сомкнуть строй.
Полк не отступил ни на пядь.
В таких вот и подобных занятиях проволочили мы время до полудня — стойко отбивали атаки, крича «Испания и Сантьяго!», когда очень уж наваливались голландцы, оттаскивали убитых, перевязывали раненых, и продолжалось все это до тех пор, пока еретики, убедясь, что за целое утро не сумели поколебать нашу живую стену, не начали мало-помалу ослаблять напор и натиск. К этому времени истощились у меня запасы пороха и пуль, так что приходилось шарить в патронташах убитых и несколько раз, улучая моменты меж двумя атаками, когда голландцы откатывались, выбираться на ничейную землю, чтобы забрать огневое зелье у неприятельских стрелков, и потом мчаться назад, как зайцу, под свист мушкетных пуль. Опустела и моя фляга, которую подавал я Алатристе и его товарищам — война, как известно, глотку сушит, — и потому я совершал походы на берег канала, оставшегося у нас за спиной, и сохранил об этом неприятнейшие воспоминания, ибо путь туда был буквально завален нашими ранеными: в избытке насмотрелся я на развороченные животы, пропоротые груди, окровавленные обрубки рук и ног, вдосталь наслушался стонов, предсмертных хрипов, брани на всех испанских наречиях, просьб о помощи, равно как и латыни нашего капеллана Салануэвы, который без устали соборовал умирающих, за неимением елея используя собственную слюну. Пусть бы те скудоумцы, что толкуют о бранной славе, вспомнили слова маркиза Пескара: «Господи, пошли мне сто лет войны и ни одного дня сражения» — или прогулялись бы со мной в то утро по бережку: вот тогда, глядишь, открылась бы им война оборотной своей стороной, показала бы закулисье парадного своего действа, осененного знаменами, гремящего медью труб и выспренними речами удальцов и вояк, которые благоразумно держатся в тылу, чеканят свой профиль на монетах и ставят себе памятники на площадях, но ни разу в жизни не слышали, как свистят пули, не видели, как , умирают товарищи, не обагряли рук вражьей кровью, не подвергали себя опасности лишиться от лихого удара в пах лучшего достояния мужчины.
Бегая взад-вперед до канала и обратно, я всякий раз вглядывался, не идут ли подкрепления из Аудкерка, однако дорога неизменно оставалась пуста. Пробежки эти также позволили мне увидеть всю панораму сражения — противостояние голландцев и двух наших полков, испанского и валлонского, оседлавших, как принято говорить, дорогу и не пускавших врага дальше. Видел я густой лес копий, а в нем — блеск стали, вспышки выстрелов, клубы порохового дыма, колыхание знамен. Валлоны, надо сказать, честно выполняли свой долг, хотя пришлось им тяжелее, чем нам, и несли они большой урон от меткой стрельбы голландских аркебузиров и жестоких кавалерийских атак. И после каждой все меньше копий вздымалось над строем: было видно, что солдаты Карла ван Сойста, люди добросовестные и отважные, явно обессиливают. Острота положения была еще и в том, что голландцы, смяв их, сумели бы зайти во фланг Картахенскому полку, истребить его тоже, а уж тогда — конец и Руйтерской мельнице, и Аудкерку, и Бреде. Это соображение смущало и томило меня, когда я возвращался к своим, не решившись пройти мимо дона Педро, в окружении своей свиты и охраны сидевшего верхом в середине каре. Мушкетная пуля уже на излете ударила в его чеканную миланскую кирасу, оставив прелестную вмятину, но, если не считать этой неприятности, наш полковник остался цел и невредим, чего никак нельзя было сказать о его штаб-трубаче — попавшая в рот пуля свалила его под ноги лошадям, где он и лежал, и никому до него не было дела. Я видел, что полковник и его свита, нахмурясь, наблюдали, как редеют шеренги валлонов. Даже мне при всей моей юношеской беспечности ясно было: покончат с ними — нам без кавалерийского прикрытия ничего не останется, как отступать к мельнице, чтоб не попасть в окружение. Согласитесь, что одно дело — когда, внушая врагам уважение и страх, противостоит им неколебимая стена решительных воинов, и совсем другое — когда воины эти отступают, пусть даже медленно и в порядке, больше заботясь о своем здоровье, нежели о сопротивлении. Тем паче что мы, испанцы, гордимся своей свирепостью в бою не меньше, чем горделивым бесстрастием в смертный час — даже на картинке никто не видал нас со спины. И пресловутое доброе имя дорогого стоит.
Солнце близилось к зениту, когда вконец поредевший строй валлонов, на совесть послуживших нашему государю и святой вере, был прорван.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
— Испания!.. Испания!.. Отступают!!!
И в самом деле — поредевшие шеренги еретиков, топча своих убитых, телами которых завалено было все поле, откатывались. Несколько человек из новичков намеревались преследовать их, однако большинство не тронулось с места, ибо картахенцы были в основном старослужащие и презренным делом считали бегать по полю россыпью, рискуя попасть в засаду или под фланговый удар. Алатристе сгреб меня за шиворот, приподнял с земли и повернул, удостоверяясь, что я цел. Потом, не произнеся ни слова, мягко оттолкнул от дохлого голландца, вытер лезвие о колет убитого, вложил — как показалось мне, жестом безмерной усталости — шпагу в ножны. И лицо, и руки его, и одежда были в крови, но это была чужая кровь. Я огляделся. У Себастьяна Копонса, искавшего свою аркебузу под грудой тел, обильно кровоточила рана на виске, с которого молодецкий удар стесал здоровенный — пяди в две, не меньше — лоскут кожи с волосами, на ниточке, что называется, болтавшийся над ухом.
— Твою мать… — бормотал арагонец ошеломленно.
Почерневшими от крови и пороха пальцами — большим и указательным — он придерживал лоскут, не вполне представляя себе, что с ним делать. Алатристе достал из какого-то загашника чистую тряпицу, приладил, как умел, полуоторванную кожу на место и обвязал Копонсу голову.
— Гляди-ка, Диего, чуть башку не отхватили.
— Ничего, заживет.
Копонс пожал плечами:
— Будем надеяться.
Я выпрямился и заметил, что меня шатает. Солдаты оттаскивали в сторону трупы голландцев. Кое-кто шарил у них по карманам, освобождая покойников от ненужного им более имущества. Гарроте без малейшей заминки отсекал кинжалом пальцы, украшенные перстнями — не возиться же, в самом деле, стягивая их по одному? Мендьета отыскивал себе новую аркебузу.
— Становись! — грянул голос капитана Брагадо.
В ста шагах от нас строились голландцы — к ним подошло подкрепление, включая и кавалерию: я видел, как блестят кирасы. Наши тоже оставили добычу, стали в ряд, локоть к локтю, меж тем как раненые ползком и на четвереньках покидали боевые порядки. Нужно было собрать убитых, сомкнуть строй.
Полк не отступил ни на пядь.
В таких вот и подобных занятиях проволочили мы время до полудня — стойко отбивали атаки, крича «Испания и Сантьяго!», когда очень уж наваливались голландцы, оттаскивали убитых, перевязывали раненых, и продолжалось все это до тех пор, пока еретики, убедясь, что за целое утро не сумели поколебать нашу живую стену, не начали мало-помалу ослаблять напор и натиск. К этому времени истощились у меня запасы пороха и пуль, так что приходилось шарить в патронташах убитых и несколько раз, улучая моменты меж двумя атаками, когда голландцы откатывались, выбираться на ничейную землю, чтобы забрать огневое зелье у неприятельских стрелков, и потом мчаться назад, как зайцу, под свист мушкетных пуль. Опустела и моя фляга, которую подавал я Алатристе и его товарищам — война, как известно, глотку сушит, — и потому я совершал походы на берег канала, оставшегося у нас за спиной, и сохранил об этом неприятнейшие воспоминания, ибо путь туда был буквально завален нашими ранеными: в избытке насмотрелся я на развороченные животы, пропоротые груди, окровавленные обрубки рук и ног, вдосталь наслушался стонов, предсмертных хрипов, брани на всех испанских наречиях, просьб о помощи, равно как и латыни нашего капеллана Салануэвы, который без устали соборовал умирающих, за неимением елея используя собственную слюну. Пусть бы те скудоумцы, что толкуют о бранной славе, вспомнили слова маркиза Пескара: «Господи, пошли мне сто лет войны и ни одного дня сражения» — или прогулялись бы со мной в то утро по бережку: вот тогда, глядишь, открылась бы им война оборотной своей стороной, показала бы закулисье парадного своего действа, осененного знаменами, гремящего медью труб и выспренними речами удальцов и вояк, которые благоразумно держатся в тылу, чеканят свой профиль на монетах и ставят себе памятники на площадях, но ни разу в жизни не слышали, как свистят пули, не видели, как , умирают товарищи, не обагряли рук вражьей кровью, не подвергали себя опасности лишиться от лихого удара в пах лучшего достояния мужчины.
Бегая взад-вперед до канала и обратно, я всякий раз вглядывался, не идут ли подкрепления из Аудкерка, однако дорога неизменно оставалась пуста. Пробежки эти также позволили мне увидеть всю панораму сражения — противостояние голландцев и двух наших полков, испанского и валлонского, оседлавших, как принято говорить, дорогу и не пускавших врага дальше. Видел я густой лес копий, а в нем — блеск стали, вспышки выстрелов, клубы порохового дыма, колыхание знамен. Валлоны, надо сказать, честно выполняли свой долг, хотя пришлось им тяжелее, чем нам, и несли они большой урон от меткой стрельбы голландских аркебузиров и жестоких кавалерийских атак. И после каждой все меньше копий вздымалось над строем: было видно, что солдаты Карла ван Сойста, люди добросовестные и отважные, явно обессиливают. Острота положения была еще и в том, что голландцы, смяв их, сумели бы зайти во фланг Картахенскому полку, истребить его тоже, а уж тогда — конец и Руйтерской мельнице, и Аудкерку, и Бреде. Это соображение смущало и томило меня, когда я возвращался к своим, не решившись пройти мимо дона Педро, в окружении своей свиты и охраны сидевшего верхом в середине каре. Мушкетная пуля уже на излете ударила в его чеканную миланскую кирасу, оставив прелестную вмятину, но, если не считать этой неприятности, наш полковник остался цел и невредим, чего никак нельзя было сказать о его штаб-трубаче — попавшая в рот пуля свалила его под ноги лошадям, где он и лежал, и никому до него не было дела. Я видел, что полковник и его свита, нахмурясь, наблюдали, как редеют шеренги валлонов. Даже мне при всей моей юношеской беспечности ясно было: покончат с ними — нам без кавалерийского прикрытия ничего не останется, как отступать к мельнице, чтоб не попасть в окружение. Согласитесь, что одно дело — когда, внушая врагам уважение и страх, противостоит им неколебимая стена решительных воинов, и совсем другое — когда воины эти отступают, пусть даже медленно и в порядке, больше заботясь о своем здоровье, нежели о сопротивлении. Тем паче что мы, испанцы, гордимся своей свирепостью в бою не меньше, чем горделивым бесстрастием в смертный час — даже на картинке никто не видал нас со спины. И пресловутое доброе имя дорогого стоит.
Солнце близилось к зениту, когда вконец поредевший строй валлонов, на совесть послуживших нашему государю и святой вере, был прорван.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47