Но человека человек
Послал к анчару самовластно,
И тот послушно в путь потек
И возвратился безопасно.
Значит, Пушкин, когда писал стихотворение, думал о том, что яд этот, хотя и смертельный, но он не причинит вреда человеку, который его принесет, и не сделает вреда другим. Кроме того, поначалу поэт продумывал и, так сказать, более субъективный вариант легенды: вместо "Природа жаждущих степей его в день гнева породила..." у Пушкина было "Природа Африки моей..."
Кстати, слово "яд" у Пушкина примерно в двух третях случаев используется в переносном смысле: "ядом стихи свои в угоду черни буйной он наполняет", "сеют яд его подосланные слуги", "подозревая все, во всем ты видишь яд" и т.д. Зачем же, согласно замыслу "Анчара", царю нужен яд? А для того, чтобы пускать ядовитые стрелы в своих врагов, уничтожать их. Не в этом ли великая и вечная сущность доносительства?
В те самые дни, когда началась работа над "Анчаром", Пушкин сочинял письмо Вяземскому. В конце рукописи этого письма есть несколько слов, трудно разбираемых и требующих героических усилий текстолога: "Алексей Полторацкий сболтнул в Твери, что я шпион, получаю за то 2500 в месяц (которые очень бы мне пригодилась благодаря крепсу), и ко мне уже являются троюродные братцы за местами и за милостями царскими". Подумав, Пушкин решил об этом Вяземскому не сообщать, и строки остались в черновике. Яд клеветы соединился для Пушкина с ядом доносительства. Вопрос этот мучил поэта. Мысль искала эзоповскую форму и нашла ее в стихах.
Поэтический образ ядовитого восточного дерева отражал, по-видимому, реакцию поэта на предложение распространять яд в "пустыне", где поэт жил. Смысл этот, представляется, мог наполнить произведение и подсознательно. В легендах, которые послужили Пушкину источниками, говорится, что за ядом посылали каторжников, смертников, обещая им свободу. И они шли к ядовитому дереву с последней надеждой освободиться. Над Пушкиным уже давно висело предложение Бенкендорфа принести яд с обещанием за эти услуги сделать поэта свободным, разрешить ему поехать за границу. О прецедентах такого рода он, разумеется, знал. Читательница Александра Тверская, с которой мы поделились мыслями о таком толковании "Анчара", вспомнила случай из жизни. Ее отец, будучи в тюремной камере, мысленно обращался за поддержкой к Пушкину. Отказаться от самооговора и оговора других стихотворение Пушкина помогло ему - единственному из большой группы однодельцев. Удержала этого человека мысль, что, принеся яд, подчинившись приказу владыки, он превратится в раба, а смерти все равно не избежать. Выйдя на свободу спустя 24 года, реабилитированный утверждал, что именно "Анчар" уберег его от доносительства.
Не случайно публикация стихотворения (а Пушкин не отдавал его издателям три года) привлекла внимание Третьего отделения, заподозрившего опасное иносказание. Цензура пропустила стихи, ничего не обнаружив, а умный Бенкендорф потребовал приказать Пушкину "доставить ему объяснение, по какому случаю помещены... некоторые стихотворения его, и между прочим Анчар, древо яда, без предварительного испрошения на напечатание оных высочайшего дозволения".
Пушкин понял, что дело плохо, но бросить прямое обвинение автору со стороны Третьего отделения было не желательно: для этого цензорам пришлось бы "раскрыться", указать на намеки, их суть. Бенкендорф приказал поэту явиться и, отчитывая его, как подростка, обвинил в "тайных применениях" и "подразумениях". Пушкин написал ему весьма резкий ответ, в котором, памятуя, что лучшая защита - нападение, заявил, что "обвинения в применениях и подразумениях не имеют ни границ, ни оправданий, если под словом дерево будут разуметь конституцию, а под словом стрела самодержавие".
В письме этом Пушкин смело протестовал против двойной цензуры, которой он подвергается вместо одной - царской. Решительный этот протест многократно приводится в советских работах о Пушкине как доказательство мужества и принципиальной позиции поэта в борьбе с самодержавием. Опускается лишь одна деталь: когда порыв отваги прошел, Пушкин решил это письмо не отправлять. А послал другое - "с чувством глубочайшего благоговения".
Цензура в самом деле стала невероятно придирчива. Пушкин сочинял "Анчара", заменяя "самодержавного владыку" на "непобедимого", а в это время Вяземский писал Пушкину об уморительном цинизме цензоров, которые обязаны следить, чтобы в пропускаемых произведениях содержался патриотизм. Цензор и писатель Сергей Глинка жаловался Вяземскому: "Черт знает за что наклепали на меня какую-то любовь к отечеству, черт бы ее взял!".
Ошейник Третьего отделения всегда будет натирать шею Пушкину. Три года спустя приятель поэта Николай Муханов запишет в дневнике, что на вечере у Вяземского министр внутренних дел Д.Н.Блудов сказал, что министр иностранных дел Нессельроде не хочет платить Пушкину жалования. "Я желал бы, чтобы жалованье выдавалось от Бенкендорфа". Пушкин "тотчас смешался и убежал".
Глава пятнадцатая.
НЕ СОВСЕМ ТАЙНЫЙ ОТЪЕЗД
Если мне откажут, думал я, поеду в чужие края,- и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся: морской, свежий воздух веет мне в лицо; я долго смотрю на убегающий берег - My native land, adieu!
Пушкин.
Он набросал эту картинку, приблизительно процитировав строчку из байроновского "Чайльд-Гарольда". Нет сомнения, что в неоконченном наброске "Участь моя решена, я женюсь", опубликованном через двадцать лет после смерти писателя, это биографическая деталь, хотя поэт написал, будто бы сделал перевод с французского. Из текста следует, что автор собирался уехать, если ничего не получится с женитьбой. Пушкину не сидится на месте. Он мечется из одного места в другое, и тема дороги перетекает у него из одного стихотворения в другое.
Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком?
Печаль, тревога, безнадежность, тоска и отчаяние то и дело звучат в стихах и письмах. "Пушкин в эту зиму бывал часто мрачным, рассеянным и апатичным",- вспоминала Анна Керн. Тяжелое состояние Пушкина отмечает и Вяземский в письме к жене: "Он что-то во все время был не совсем по себе. Не умею объяснить, ни угадать, что с ним было или чего не было, mais il n'etait pas en verve (но он был не в лучшем состоянии.- фр.)". Софья Карамзина, старшая дочь историографа, писала Вяземскому про Пушкина: "Он стал неприятно угрюмым в обществе, проводя дни и ночи за игрой, с мрачной яростью, как говорят". Снова, как двадцать лет назад, поэт готов послать эту жизнь к черту, проститься со всем, что его окружает, и только женские прелести еще способны скрасить мрак и вызвать чувство симпатии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63