Потом спросила:
– Вы видели Леона?
– Да, я недавно встретил его, он на бревне сидел.
Я медленно допил крюшон, хотел еще что-то сказать, но это не нужно было ни ей, ни мне, немочь, что тут говорить… слишком далеко… за горами, за лесами… мы были… были… где-то не здесь…
Но и это чувство казалось как бы непрочувствованным, затронутым отстраненностью… Я поставил стакан, еще что-то сказал и ушел.
Опять я шел по лугу, но на этот раз в противоположном направлении – их искал. С руками в карманах, с опущенной головой, в глубоких размышлениях, но без единой мысли – будто все мысли кто-то у меня отнял. Долина-котловина с плюмажами деревьев, с плащами лесов, с горбами гор обступала меня, но больше с тылу, как гвалт, как шум водопада, как событие из Ветхого завета, как свет звезды. Прямо передо мной травы несметные. Я поднял голову – люлюсоватые хиханьки донеслись до ушей – компания высыпала из-за деревьев, Люлюсь – бревно, Люлюся, пусти – уколю, кофточки, шарфики, платочки, бриджи – все двигалось в беспорядке, а когда они увидели меня, то замахали, я тоже замахал.
«Куда это вы подевались? Куда запропастились? Мы добрались аж туда, до холма…» Я присоединился и пошел с ними прямо на солнце, которого, однако, уже не было, – оно оставило после себя только огромное солнечное ничто, некую солнечную пустоту, обозначенную усилением сияния, растекающегося из-за горы, как от укрытого источника света, – поджигая лиловое, скрытно лучистое небо, уже покинувшее землю. Я осмотрелся, все здесь, внизу, изменилось, хотя пока еще неопределенно, – но уже сейчас появились признаки равнодушия, усугубления, запустения, что-то похожее на поворот ключа в замке, горы, холмы, деревья, камни выступали уже сами по себе и как в заключительном акте. А веселье нашей группки становилось какофоничным… звук, как из треснувшей трубы, никто ни с кем не шел, каждый сам по себе, Люлюсы сбоку, она первая, он за ней, с блаженными минами, но жальца проглядывали в этих минах… Центр составляла Лена с Фуксом, немного подальше Толя с Ядечкой, за ними ксендз – все вразбивку. Я подумал, что их многовато. Что делать, думал я испуганно, с ними со всеми?
… и удивлял меня Фукс, оживленный, подскакивающий с громкими воплями: – Пани Леночка, прошу защиты! – А Люлюсы: – Лена, не помогай ему, у него медовый месяц! – А Фукс: – У меня всегда медовый месяц, вечный медовый месяц! – Люлюсь: – А этот опять со своими месячными, уши вянут!
Неопределенный смех Лены…
Ох, мед… липкий мед медового месяца трех парочек… со стороны Ядечки превращающийся в мед «своеобразный», «специфичный», как некоторые запахи, ведь «ей нравится, когда она сама себя нюхает», и она вообще не моется, зачем, а если даже и моется, то очень серьезно, для себя, для гигиены, не для кого-то. Люлюсы атаковали Фукса, но, очевидно, подразумевалась Ядечка, он служил им всего лишь бортом бильярдного стола… что прекрасно понимал, но в восторге, что наконец-то стал мишенью для чьих-то шуточек, он почти приплясывал в рыжем экстазе, он, жертва Дроздовского, кокетничал теперь в убогом веселье. Пока он так себе сбоку приплясывал, со стороны Толей накапливалось молчание, самолюбивое, мерзкое. У моих ног трава – и трава – из стебельков, былинок и травинок в различных обстоятельствах их бытия – скручиваний, переплетений, падений, надломов, одиночества, увядания, высыхания, – которые мелькали передо мной и исчезали, поглощенные массой травы, растекшейся неустанно до самой горы, но травы, уже запертой на ключ, осоловелой, обреченной на самое себя…
Шли мы медленно. Хаханьки Фукса выглядели глупее хиханек Люлюсов! Меня удивлял его кретинизм, неожиданное crescendo его кретинизма, но еще более поразительным для меня был мед. Мед набирал силу. И началось это с «медового месяца». Но теперь «мед» (благодаря Ядечке) становился все более «специфичным»… все более отвратительным… Чему и ксендз способствовал… перебирая своими пальцами…
Любовный, но мерзкий мед, он и меня слегка вовлекал и объединял с ними. Ох уж эти связи! Пора перестать комбинировать – сравнивать – соединять.
Наши шаги, неторопливые, праздные, привели нас к идиллическому ручью. Фукс побежал, нашел подходящий для перехода брод и крикнул «сюда». Скудость света ощущалась все больше в просвете, обрамленном по краю лесом. Люлюся взмолилась:
– Лёлик, пожалей мои туфельки, возьми меня на ручки, перенеси! Ой-ё-ёй!
На что нахально Люлюсь:
– Пан Толя, да перенесите вы ее!
Когда Толик ответил покашливанием, Люлюсь задрыгал ляжками и заявил с самой невинной, наивной серьезность гимназистки:
– Честное слово, я совершенно выбился из сил, замертво падаю, окажите мне такую любезность!
Развивалось это следующим образом: Люлюся крикнула в адрес Люлюся: «Подлец!» Подбежала к Толе и почти приплясывала перед ним: «Пан Толя, я так несчастна, меня муж бросил, пожалейте мои туфельки!» И выставляла ножку. Люлюсь: – Честное слово, пан Толя, раз, два, три, была не была! – Люлюся: – Раз, два, три! – И просилась к нему в объятия. Люлюсь: – Гайда, была не была. Раз, два, три!
Я не очень приглядывался, меня больше интересовало окружение, среда, то, что окружало и стесняло, например, давление гор, которые издали обнимали и сжимали, проявляя уже некоторые признаки суровости, огрузнев от приникших, расплывшихся лесов (хотя высоко над ними еще стояло сияние – но отлетевшее). Несмотря на это, я отлично видел, что Люлюсы исполняют боевой танец, ротмистр ничего, Фукс на седьмом небе, Людвик ничего, ксендз стоит, Лена… почему я опоганил ее для самого же себя тогда, в первую ночь, в коридоре, губой Катаси и почему вместо того, чтобы назавтра же забыть об этом, я к этому вернулся и закрепил?… Одно вызывало во мне любопытство, одно интересовало, была ли эта, в частности, ассоциация лишь причудой с моей стороны, или действительно существовала между ее ртом и этой губой какая-то связь, которую я подсознательно предполагал, – но какая? Какая?
Барский каприз? Проявление распущенности и самодурства? Нет. Я не чувствовал за собой вины. Такое со мной случилось, но это не я… Зачем мне умышленно осквернять ее для самого же себя, ведь без нее моя жизнь уже не могла быть многозвучной, свежей, живой, а лишь полумертвой, гнилой, извращенной, омерзительной, без нее, стоящей здесь в сонмище соблазнов, на которые я предпочитал не смотреть. Предпочитал смотреть в землю и держать в голове долину. Нет, не то, чтобы я не мог ее любить из-за этой свинской ассоциации с Катасей, не в этом дело, хуже, что я не хотел ее любить, мне не хотелось, а не хотелось потому, что если бы у меня была сыпь на теле и с этой моей сыпью я бы увидел прекраснейшую из Венер, то мне бы тоже не захотелось. Я даже не смотрел бы на нее. Мне было плохо, поэтому и не хотелось… Так… так… значит, я омерзителен, а не она?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
– Вы видели Леона?
– Да, я недавно встретил его, он на бревне сидел.
Я медленно допил крюшон, хотел еще что-то сказать, но это не нужно было ни ей, ни мне, немочь, что тут говорить… слишком далеко… за горами, за лесами… мы были… были… где-то не здесь…
Но и это чувство казалось как бы непрочувствованным, затронутым отстраненностью… Я поставил стакан, еще что-то сказал и ушел.
Опять я шел по лугу, но на этот раз в противоположном направлении – их искал. С руками в карманах, с опущенной головой, в глубоких размышлениях, но без единой мысли – будто все мысли кто-то у меня отнял. Долина-котловина с плюмажами деревьев, с плащами лесов, с горбами гор обступала меня, но больше с тылу, как гвалт, как шум водопада, как событие из Ветхого завета, как свет звезды. Прямо передо мной травы несметные. Я поднял голову – люлюсоватые хиханьки донеслись до ушей – компания высыпала из-за деревьев, Люлюсь – бревно, Люлюся, пусти – уколю, кофточки, шарфики, платочки, бриджи – все двигалось в беспорядке, а когда они увидели меня, то замахали, я тоже замахал.
«Куда это вы подевались? Куда запропастились? Мы добрались аж туда, до холма…» Я присоединился и пошел с ними прямо на солнце, которого, однако, уже не было, – оно оставило после себя только огромное солнечное ничто, некую солнечную пустоту, обозначенную усилением сияния, растекающегося из-за горы, как от укрытого источника света, – поджигая лиловое, скрытно лучистое небо, уже покинувшее землю. Я осмотрелся, все здесь, внизу, изменилось, хотя пока еще неопределенно, – но уже сейчас появились признаки равнодушия, усугубления, запустения, что-то похожее на поворот ключа в замке, горы, холмы, деревья, камни выступали уже сами по себе и как в заключительном акте. А веселье нашей группки становилось какофоничным… звук, как из треснувшей трубы, никто ни с кем не шел, каждый сам по себе, Люлюсы сбоку, она первая, он за ней, с блаженными минами, но жальца проглядывали в этих минах… Центр составляла Лена с Фуксом, немного подальше Толя с Ядечкой, за ними ксендз – все вразбивку. Я подумал, что их многовато. Что делать, думал я испуганно, с ними со всеми?
… и удивлял меня Фукс, оживленный, подскакивающий с громкими воплями: – Пани Леночка, прошу защиты! – А Люлюсы: – Лена, не помогай ему, у него медовый месяц! – А Фукс: – У меня всегда медовый месяц, вечный медовый месяц! – Люлюсь: – А этот опять со своими месячными, уши вянут!
Неопределенный смех Лены…
Ох, мед… липкий мед медового месяца трех парочек… со стороны Ядечки превращающийся в мед «своеобразный», «специфичный», как некоторые запахи, ведь «ей нравится, когда она сама себя нюхает», и она вообще не моется, зачем, а если даже и моется, то очень серьезно, для себя, для гигиены, не для кого-то. Люлюсы атаковали Фукса, но, очевидно, подразумевалась Ядечка, он служил им всего лишь бортом бильярдного стола… что прекрасно понимал, но в восторге, что наконец-то стал мишенью для чьих-то шуточек, он почти приплясывал в рыжем экстазе, он, жертва Дроздовского, кокетничал теперь в убогом веселье. Пока он так себе сбоку приплясывал, со стороны Толей накапливалось молчание, самолюбивое, мерзкое. У моих ног трава – и трава – из стебельков, былинок и травинок в различных обстоятельствах их бытия – скручиваний, переплетений, падений, надломов, одиночества, увядания, высыхания, – которые мелькали передо мной и исчезали, поглощенные массой травы, растекшейся неустанно до самой горы, но травы, уже запертой на ключ, осоловелой, обреченной на самое себя…
Шли мы медленно. Хаханьки Фукса выглядели глупее хиханек Люлюсов! Меня удивлял его кретинизм, неожиданное crescendo его кретинизма, но еще более поразительным для меня был мед. Мед набирал силу. И началось это с «медового месяца». Но теперь «мед» (благодаря Ядечке) становился все более «специфичным»… все более отвратительным… Чему и ксендз способствовал… перебирая своими пальцами…
Любовный, но мерзкий мед, он и меня слегка вовлекал и объединял с ними. Ох уж эти связи! Пора перестать комбинировать – сравнивать – соединять.
Наши шаги, неторопливые, праздные, привели нас к идиллическому ручью. Фукс побежал, нашел подходящий для перехода брод и крикнул «сюда». Скудость света ощущалась все больше в просвете, обрамленном по краю лесом. Люлюся взмолилась:
– Лёлик, пожалей мои туфельки, возьми меня на ручки, перенеси! Ой-ё-ёй!
На что нахально Люлюсь:
– Пан Толя, да перенесите вы ее!
Когда Толик ответил покашливанием, Люлюсь задрыгал ляжками и заявил с самой невинной, наивной серьезность гимназистки:
– Честное слово, я совершенно выбился из сил, замертво падаю, окажите мне такую любезность!
Развивалось это следующим образом: Люлюся крикнула в адрес Люлюся: «Подлец!» Подбежала к Толе и почти приплясывала перед ним: «Пан Толя, я так несчастна, меня муж бросил, пожалейте мои туфельки!» И выставляла ножку. Люлюсь: – Честное слово, пан Толя, раз, два, три, была не была! – Люлюся: – Раз, два, три! – И просилась к нему в объятия. Люлюсь: – Гайда, была не была. Раз, два, три!
Я не очень приглядывался, меня больше интересовало окружение, среда, то, что окружало и стесняло, например, давление гор, которые издали обнимали и сжимали, проявляя уже некоторые признаки суровости, огрузнев от приникших, расплывшихся лесов (хотя высоко над ними еще стояло сияние – но отлетевшее). Несмотря на это, я отлично видел, что Люлюсы исполняют боевой танец, ротмистр ничего, Фукс на седьмом небе, Людвик ничего, ксендз стоит, Лена… почему я опоганил ее для самого же себя тогда, в первую ночь, в коридоре, губой Катаси и почему вместо того, чтобы назавтра же забыть об этом, я к этому вернулся и закрепил?… Одно вызывало во мне любопытство, одно интересовало, была ли эта, в частности, ассоциация лишь причудой с моей стороны, или действительно существовала между ее ртом и этой губой какая-то связь, которую я подсознательно предполагал, – но какая? Какая?
Барский каприз? Проявление распущенности и самодурства? Нет. Я не чувствовал за собой вины. Такое со мной случилось, но это не я… Зачем мне умышленно осквернять ее для самого же себя, ведь без нее моя жизнь уже не могла быть многозвучной, свежей, живой, а лишь полумертвой, гнилой, извращенной, омерзительной, без нее, стоящей здесь в сонмище соблазнов, на которые я предпочитал не смотреть. Предпочитал смотреть в землю и держать в голове долину. Нет, не то, чтобы я не мог ее любить из-за этой свинской ассоциации с Катасей, не в этом дело, хуже, что я не хотел ее любить, мне не хотелось, а не хотелось потому, что если бы у меня была сыпь на теле и с этой моей сыпью я бы увидел прекраснейшую из Венер, то мне бы тоже не захотелось. Я даже не смотрел бы на нее. Мне было плохо, поэтому и не хотелось… Так… так… значит, я омерзителен, а не она?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46