Да, да, да, думал я, он мог сделать нечто эдакое, у него было что-то на совести.
Что? Грех? Какой грех? Удушение кота. Глупости, что это за грех, кота задушить… но этот человек в сутане и родом от исповедальни, от костела, от молитвы вдруг вылезает на дорогу, залезает в коляску, и, естественно, сразу грех – совесть – преступление – покаяние – тра-ля-ля – тра-ля-ля – какое-то ти-ри-ри… забирается в коляску, и грех.
Грех, то есть, собственно, товарищ, ксендз-товарищ, пальцами перебирает, а у самого совесть нечиста. Он, как я! Дружба и братство, его так и подмывает перебирать и перебирать пальцами, что, эти пальчики тоже кого-то задушили? Наплыв совершенно новых нагромождений, руин, нового чудесно зеленого кипения, спокойного, темнолиственного, соснового, сонного с лазурью, Лена передо мной, с руками, и весь этот ансамбль рук – мои руки, руки Лены, руки Людвика – получил инъекцию в виде рук ксендза с шевелящимися пальцами, чему я не мог уделить достойного внимания, потому что езда, горы, откосы и укосы, Боже святый, Боже милосердный, почему нельзя ничему уделить достойного внимания, мир слишком богатый и разный сто миллионов раз, и что смогу я предпринять при моей невнимательности, э-ге-гей, газда, ну-ка нам разбойничью, Люля, оставь ксендза в покое, Люлюсь, отстань, Люля, ой-ё-ёй, она меня за ногу щиплет, мы едем, едем, езда, хорошо, одно ясно, та птица поднялась слишком высоко, и хорошо, что ксендз-товарищ перебирает внизу, мы едем, едем, монотонное движение, неохватная река, наплывает, проплывает, тарахтение, рысь, жарко, зной, мы подъезжаем.
Два часа пополудни. Просторное место, вроде котловины, луг, сосны и ели, много валунов, разбросанных по лугу, дом. Деревянный с верандой. В тени, за домом, ворота, которыми проехали Войтысы с Фуксом и с другой парочкой возлюбленных. Они появились в дверях, гомон, приветствия, встреча, хорошо доехали, давно приехали, сейчас, так, эта сумка здесь, будет сделано, Леон, возьми бутылки…
Но они были как бы с другой планеты. И мы тоже. Мы находились здесь, но оставались в другом месте – и этот дом был попросту не тем домом… а тем, который там остался.
7
Все происходило в отдалении. И не тот дом отдалялся от нас, это мы от него отдалялись… и у этого нового дома в пронзительной и затерянной глуши, о которую тщетно бились волны нашего шума, не было собственного бытия, он существовал лишь постольку, поскольку не был тем… Я сделал это открытие, как только мы вышли из коляски.
– Пустенько здесь, ни живой души, весь домус для нас, умирать не надо, главное дело перекусить, эй, братья соколы, дайте мне сил, ну что, как говорисиум, пейзажус, как соколик, потом увидите, сначала на зубок, на зубок, перекусим, перекусим, марш, марш, allons, enfants de la patrie!
– Леон, ложечки из саквояжа, Лена, салфетки, прошу вас, устраивайтесь, садитесь, где каждому удобнее, пан ксендз, сюда, сударь, пожалуйста. – На что отвечали: будет сделано! Слушаюсь, мой генерал! Ну, садимся! Еще два стула. Пир горой! Прошу вас, пани, сюда… Подать мне салфетки!
Мы рассаживались вокруг большого стола в сенях, откуда несколько дверей вели в соседние комнаты, а лестница наверх. Двери были открыты, и виднелись комнаты, совершенно голые, только с кроватями и стульями, довольно много стульев. Стол заставлен снедью, настроение прекрасное – кому еще вина? – но это было веселье, типичное для дружеских застолий и увеселений, когда каждый веселится, чтобы другим не испортить настроение, а в действительности все чувствовали себя несколько отстраненно, как на вокзале в ожидании поезда, и это неучастие, отрешенность соединялись с убожеством случайного дома, голого, без занавесок, шкафов, постелей, картинок, полок, лишь с окнами, кроватями, стульями! В этой пустоте не только слова, но и люди звучали громче. Кубышка и Леон как-то особенно разбухли в пустоте и громыхали своими личностями, громыхание сопровождалось гомоном закусывающих гостей, который прорезали хиханьки Люлюсов и пошлости Фукса, уже в сильном подпитии, пившего, я знал это, чтобы запить и заглушить Дроздовского и свою несостоятельность с ним, эта отверженность была подобна моей с родителями… он, неудачник, жертва, чиновник, вызывающий раздражение до такой степени, что приходилось закрывать глаза или смотреть в Другую сторону. Кубышка, великолепная подательница салатов и колбас, угощает, упрашивает, потчует, ну, пожалуйста, вы только отведайте, господа, всего хватит, с голода не умрем, я гарантирую, и т. д., и т. п. – озабоченная, чтобы все прошло тип-топ, элегантно, эдакая оригинальная прогулка и светское развлечение, но никто не скажет, что недоел или недопил. Также и раздвоение или даже растроение Леона, амфитриона, вождя, инициатора, э-ге-гей, выпьем раз, выпьем два, чтоб не болела голова, с царем в башке, с бутылкой в руке, allons, allons! Однако галдеж и выкрики, шум пиршества – все это как бы не вполне здесь присутствовало, будто рассеченное какой-то половинчатостью, рахитичной, бледной и околеченной, лишающей сил… мне даже казалось временами, что и себя, и других я вижу как бы в бинокль с большого расстояния. Все как на луне… И эта прогулка-бегство ни к чему не могла привести, «то» становилось тем сильнее, чем больше мы пытались от него оторваться… хватит, довольно, все-таки что-то происходит, я начинал различать некоторые детали, заметил и особый восторг, который охватил Люлюсов при виде медовой пары № 3, приехавшей с Войтысами.
Свежеиспеченного муженька звали Толей или ротмистром, ротмиструшей. И действительно, кавалерист в полном смысле, высокий, плечистый, до наивности кровь с молоком, светлые усики, ротмистр, как куколка! Леон запел ему «стоит улан в пикете», но тут же и умолк и был прав, так как продолжение звучит «а дивчина, как малина, несет корзину роз», – в то время как свежеиспеченная женушка, Ядечка, Ядзюха, была из породы отступившихся женщин, которые не хотят нравиться, потому что считают: это не для них. Бог знает почему. Она не была дурнушкой, хотя тело у нее было немного пресное, однообразное, что ли, но все находилось «на своем месте», как шепнул мне Фукс, подтолкнув локтем, относительно же того, чтобы мучиться от одного только желания пощекотать ей шейку, так она этому совершенно не соответствовала. Некий эгоизм плоти? Физический эгоцентризм? Чувствовалось, что ее руки, ноги, нос, уши существуют только для нее, это органы, и не более того, она была полностью лишена щедрости, которая умеет нашептать женщине, что ее ручка – это соблазнительный и возбуждающий дар. Нравственная строгость?… Нет, нет, скорее странное одиночество тела… но это стало причиной того, что Люлюся, корчась от сдавленного смеха, шепнула Люлю: «Ей нравится, когда она сама себя нюхает», – да, в этом и состояла ее омерзительность, она была противна, как те запахи тела, которые может вынести только тот, кто их издает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Что? Грех? Какой грех? Удушение кота. Глупости, что это за грех, кота задушить… но этот человек в сутане и родом от исповедальни, от костела, от молитвы вдруг вылезает на дорогу, залезает в коляску, и, естественно, сразу грех – совесть – преступление – покаяние – тра-ля-ля – тра-ля-ля – какое-то ти-ри-ри… забирается в коляску, и грех.
Грех, то есть, собственно, товарищ, ксендз-товарищ, пальцами перебирает, а у самого совесть нечиста. Он, как я! Дружба и братство, его так и подмывает перебирать и перебирать пальцами, что, эти пальчики тоже кого-то задушили? Наплыв совершенно новых нагромождений, руин, нового чудесно зеленого кипения, спокойного, темнолиственного, соснового, сонного с лазурью, Лена передо мной, с руками, и весь этот ансамбль рук – мои руки, руки Лены, руки Людвика – получил инъекцию в виде рук ксендза с шевелящимися пальцами, чему я не мог уделить достойного внимания, потому что езда, горы, откосы и укосы, Боже святый, Боже милосердный, почему нельзя ничему уделить достойного внимания, мир слишком богатый и разный сто миллионов раз, и что смогу я предпринять при моей невнимательности, э-ге-гей, газда, ну-ка нам разбойничью, Люля, оставь ксендза в покое, Люлюсь, отстань, Люля, ой-ё-ёй, она меня за ногу щиплет, мы едем, едем, езда, хорошо, одно ясно, та птица поднялась слишком высоко, и хорошо, что ксендз-товарищ перебирает внизу, мы едем, едем, монотонное движение, неохватная река, наплывает, проплывает, тарахтение, рысь, жарко, зной, мы подъезжаем.
Два часа пополудни. Просторное место, вроде котловины, луг, сосны и ели, много валунов, разбросанных по лугу, дом. Деревянный с верандой. В тени, за домом, ворота, которыми проехали Войтысы с Фуксом и с другой парочкой возлюбленных. Они появились в дверях, гомон, приветствия, встреча, хорошо доехали, давно приехали, сейчас, так, эта сумка здесь, будет сделано, Леон, возьми бутылки…
Но они были как бы с другой планеты. И мы тоже. Мы находились здесь, но оставались в другом месте – и этот дом был попросту не тем домом… а тем, который там остался.
7
Все происходило в отдалении. И не тот дом отдалялся от нас, это мы от него отдалялись… и у этого нового дома в пронзительной и затерянной глуши, о которую тщетно бились волны нашего шума, не было собственного бытия, он существовал лишь постольку, поскольку не был тем… Я сделал это открытие, как только мы вышли из коляски.
– Пустенько здесь, ни живой души, весь домус для нас, умирать не надо, главное дело перекусить, эй, братья соколы, дайте мне сил, ну что, как говорисиум, пейзажус, как соколик, потом увидите, сначала на зубок, на зубок, перекусим, перекусим, марш, марш, allons, enfants de la patrie!
– Леон, ложечки из саквояжа, Лена, салфетки, прошу вас, устраивайтесь, садитесь, где каждому удобнее, пан ксендз, сюда, сударь, пожалуйста. – На что отвечали: будет сделано! Слушаюсь, мой генерал! Ну, садимся! Еще два стула. Пир горой! Прошу вас, пани, сюда… Подать мне салфетки!
Мы рассаживались вокруг большого стола в сенях, откуда несколько дверей вели в соседние комнаты, а лестница наверх. Двери были открыты, и виднелись комнаты, совершенно голые, только с кроватями и стульями, довольно много стульев. Стол заставлен снедью, настроение прекрасное – кому еще вина? – но это было веселье, типичное для дружеских застолий и увеселений, когда каждый веселится, чтобы другим не испортить настроение, а в действительности все чувствовали себя несколько отстраненно, как на вокзале в ожидании поезда, и это неучастие, отрешенность соединялись с убожеством случайного дома, голого, без занавесок, шкафов, постелей, картинок, полок, лишь с окнами, кроватями, стульями! В этой пустоте не только слова, но и люди звучали громче. Кубышка и Леон как-то особенно разбухли в пустоте и громыхали своими личностями, громыхание сопровождалось гомоном закусывающих гостей, который прорезали хиханьки Люлюсов и пошлости Фукса, уже в сильном подпитии, пившего, я знал это, чтобы запить и заглушить Дроздовского и свою несостоятельность с ним, эта отверженность была подобна моей с родителями… он, неудачник, жертва, чиновник, вызывающий раздражение до такой степени, что приходилось закрывать глаза или смотреть в Другую сторону. Кубышка, великолепная подательница салатов и колбас, угощает, упрашивает, потчует, ну, пожалуйста, вы только отведайте, господа, всего хватит, с голода не умрем, я гарантирую, и т. д., и т. п. – озабоченная, чтобы все прошло тип-топ, элегантно, эдакая оригинальная прогулка и светское развлечение, но никто не скажет, что недоел или недопил. Также и раздвоение или даже растроение Леона, амфитриона, вождя, инициатора, э-ге-гей, выпьем раз, выпьем два, чтоб не болела голова, с царем в башке, с бутылкой в руке, allons, allons! Однако галдеж и выкрики, шум пиршества – все это как бы не вполне здесь присутствовало, будто рассеченное какой-то половинчатостью, рахитичной, бледной и околеченной, лишающей сил… мне даже казалось временами, что и себя, и других я вижу как бы в бинокль с большого расстояния. Все как на луне… И эта прогулка-бегство ни к чему не могла привести, «то» становилось тем сильнее, чем больше мы пытались от него оторваться… хватит, довольно, все-таки что-то происходит, я начинал различать некоторые детали, заметил и особый восторг, который охватил Люлюсов при виде медовой пары № 3, приехавшей с Войтысами.
Свежеиспеченного муженька звали Толей или ротмистром, ротмиструшей. И действительно, кавалерист в полном смысле, высокий, плечистый, до наивности кровь с молоком, светлые усики, ротмистр, как куколка! Леон запел ему «стоит улан в пикете», но тут же и умолк и был прав, так как продолжение звучит «а дивчина, как малина, несет корзину роз», – в то время как свежеиспеченная женушка, Ядечка, Ядзюха, была из породы отступившихся женщин, которые не хотят нравиться, потому что считают: это не для них. Бог знает почему. Она не была дурнушкой, хотя тело у нее было немного пресное, однообразное, что ли, но все находилось «на своем месте», как шепнул мне Фукс, подтолкнув локтем, относительно же того, чтобы мучиться от одного только желания пощекотать ей шейку, так она этому совершенно не соответствовала. Некий эгоизм плоти? Физический эгоцентризм? Чувствовалось, что ее руки, ноги, нос, уши существуют только для нее, это органы, и не более того, она была полностью лишена щедрости, которая умеет нашептать женщине, что ее ручка – это соблазнительный и возбуждающий дар. Нравственная строгость?… Нет, нет, скорее странное одиночество тела… но это стало причиной того, что Люлюся, корчась от сдавленного смеха, шепнула Люлю: «Ей нравится, когда она сама себя нюхает», – да, в этом и состояла ее омерзительность, она была противна, как те запахи тела, которые может вынести только тот, кто их издает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46