— Она поставила на стол пепельницу — маленького галчонка с разинутым клювом. — Тебе досталось, наверно?
— Немного, — весело ответил он, садясь на диван и разминая папиросу над разинутым клювом галчонка. — А впрочем, это не совсем так.
Он чуть щурился, затягиваясь папиросой, его загорелое лицо показалось ей размягченным, задумчивым при зеленом свете настольной дампы, а она все стояла в тени, глядя на него настороженно, как бы мстя ему сдержанностью за его долгое невнимание.
— Ты что-то хочешь рассказать, Борис?
— Знаешь, я артиллерию сдавал сегодня как на крыльях. Не знаю почему. Веришь?
— Что получил?
— Конечно, пять.
— Почему «конечно»?
— Ну пять. — Он примирительно засмеялся.
— Какой все-таки ужасный синяк! — опять сказала она, вглядываясь. — Слушай, хочешь, я сделаю тебе примочку? Все пройдет сейчас же. Все-таки я медик.
Он не успел ей ответить, она вышла из тени абажура, направилась в другую комнату и через минуту вернулась с пузырьком и ватой, приказала, подойдя к дивану:
— Поверни лицо к свету. Не смотри на меня, смотри в сторону, вот так… Боже мой, какой злой синяк! Встань, а то неудобно.
Борис поднялся, и она повернула его лицо к свету, легкими, прохладными пальцами притронулась ко лбу, старательно встала на цыпочки, невольно касаясь грудью его груди, — и вдруг, покраснев, с улыбкой сказала:
— Ну, какой ты высокий, лучше сядь.
Он послушно сел. Она наклонилась, намочила вату жидкостью из пузырька и приложила ко лбу мягкое, холодное, щекочущее, спросила:
— Больно? — И глаза ее, темные, как ночная вода, приблизились к его лицу, а губы сразу перестали улыбаться.
Ему стало жарко от ее дыхания, потом с особой ясностью почему-то мелькнула мысль, что губы у нее, наверно, упругие и нежные, он видел их совсем близко от себя, эти ее мгновенно переставшие улыбаться губы.
— Нет.» — наконец ответил он и словно поперхнулся.
— Вот видишь, — участливо проговорила она. — Но все-таки тебе больно? У тебя лоб стал влажным.
И, пересиливая себя, он с хрипотой в голосе проговорил не то, что хотел сказать:
— Пойдем сегодня в парк… Там гулянье сегодня.
Она держала в одной руке пузырек, в другой вату, неуверенно мяла тампончик в пальцах.
— Тебе хочется в парк? Серьезно?
— Хочется. Серьезно.
— Хорошо. Только на час, не больше. Хорошо? Дай слово. Мне нужно учить свою терапию.
— Даю тебе слово — на час.
— Хорошо. Тогда мне нужно переодеться. Подожди.
— Я подожду.
Майя вышла в соседнюю комнату, а он, облокотясь на подоконник, расстегнув ворот, стоял у окна на ветерке, обдувавшем его прохладой вечера, и еще чувствовал то легкое, случайное прикосновение Майиной груди, когда встал с дивана, видел ее переставшие улыбаться губы, и весь был словно овеян острым огнем, говоря себе, думая, что никого в жизни он так еще не любил и никого не мог так любить, как ее. В тишине он слышал свое дыхание и слышал, как она что-то делала в соседней комнате, ходила за дверью, потом что-то упало там, и донесся ее вскрикнувший голос:
— Ой!
— Что? Что случилось? — очень громко спросил он, и какая-то сила толкнула его к двери в соседнюю комнату, откуда раздался этот жалобный голос, и он резко открыл дверь. — Майя, что? Майя…
— Борис, что ты делаешь? Не входи! Я еще не оделась.
— Что?.. Майя… что случилось?
Нет, теперь он видел, что ничего страшного не случилось, — она стояла возле раскрытого гардероба; видимо, вешалка оборвалась, платья кучей лежали на полу вокруг ног ее, и она стала подымать их спешащими движениями оголенных рук.
— Не смей, не входи! Как не стыдно! Слышишь? Не смей!
Она шагнула, спряталась за дверцу, ее открытые босые ноги беспомощно переступали на упавших платьях, и дверца косо двигалась при этом, сверкая ему в лицо огромным зеркалом; и казалось ему, что Майя хотела забраться в шкаф, загородиться дверцей от него.
— Майя, послушай меня! — Он смело вошел в комнату и начал торопливо собирать платья на полу, повторяя: — Я тебе помогу… Я помогу, Майя…
А она, все загораживаясь дверцей, говорила из-за нее испуганно, смущенно и быстро:
— Борис, уйди, уйди, не то завизжу на всю квартиру. Уйди же, я тебя прошу!
Тогда он выпрямился и, с осторожностью, опасением глядя на эту дверцу, спросил серьезно и тихо:
— Разве ты не любишь меня?
— Борис, уйди, не надо, не надо же! Я… ничего не могу ответить, я босиком…
Она сказала это по-детски нелепо, и он проговорил с замиранием в голосе:
— Майя… Ты не ответила…
И, не услышав ответа, потянул на себя зеркальную дверцу. Большие темные, замершие глаза прямо смотрели на него с мольбой и отчаянием.
— Майя, я люблю тебя… Почему ты молчишь?
И он увидел: маленькие прозрачные слезы горошинками покатились по ее щекам, губы задрожали, и она, отворачиваясь, прошептала еле слышно:
— И ты… и ты не спрашивай.
— Майя, Майя… Я никому тебя не отдам, ты запомни это! Никому!
Он целовал ее мокрое от слез лицо, с нежной силой прижимая ее к себе, чувствуя, что Майя затихает и руки ее слабо, неумело обнимают его спину.
Потом, когда все случилось, Майя плакала и говорила, что так никогда больше не надо, что это нечестно и стыдно и что ей нехорошо это, и, вспоминая ее слова, ее слезы, он невольно зажмуривался от нежной жалости к ней.
Возвращался он в училище в тот безлюдный час рассвета, когда уже погасли над белыми мостовыми фонари, готова была заняться летняя заря и везде задернутые занавески светлели на окнах, за которыми еще крепко спали в тепле, в покое комнат. И только он один не спад в эти часы и, слыша звук своих шагов, шел по пустынным улицам, мимо закрытых подъездов, мимо гулких и еще темных внутри парадных, шел счастливый, возбужденный, влюбленный…
«Все будет хорошо, — думал он убежденно. — Ах, как все будет хорошо! Я закончу училище, попрошу назначение в Ленинград, возьму ее с собой. Нет, это все прекрасно, отлично!»
Однако, как это часто бывает, радость ходит рядом с бедой — в тихом по-ночному вестибюле дивизиона его остановил невыспавшийся, с серым лицом, встревоженный дежурный, сообщил:
— Старшина, тебе немедленно надо позвонить командиру дивизиона. Тут, понимаешь, он проверял уволенных в город, тебя не было. Приказал: придешь — немедленно позвонить на квартиру. А чего ты запоздал?
— Сам проверял? Когда? — Борис взглянул на часы. — И что? Что он сказал?
— Позвони, старшина.
С минуту подумав, он уже решительно набрал номер телефона; квартира Градусова томительно молчала; потом в трубке послышался кашель, осипший, заспанный голос:
— Да, слушаю.
— Товарищ майор, вы приказали…
— Кто? Что?
— Старшина Брянцев говорит.
Молчание.
— Вот что, старшина Брянцев: когда вы пришли из увольнения? В четыре часа. А у вас увольнительная до двенадцати. В двенадцать часов вы сами лично должны были проверять увольнительные, а вы где были?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
— Немного, — весело ответил он, садясь на диван и разминая папиросу над разинутым клювом галчонка. — А впрочем, это не совсем так.
Он чуть щурился, затягиваясь папиросой, его загорелое лицо показалось ей размягченным, задумчивым при зеленом свете настольной дампы, а она все стояла в тени, глядя на него настороженно, как бы мстя ему сдержанностью за его долгое невнимание.
— Ты что-то хочешь рассказать, Борис?
— Знаешь, я артиллерию сдавал сегодня как на крыльях. Не знаю почему. Веришь?
— Что получил?
— Конечно, пять.
— Почему «конечно»?
— Ну пять. — Он примирительно засмеялся.
— Какой все-таки ужасный синяк! — опять сказала она, вглядываясь. — Слушай, хочешь, я сделаю тебе примочку? Все пройдет сейчас же. Все-таки я медик.
Он не успел ей ответить, она вышла из тени абажура, направилась в другую комнату и через минуту вернулась с пузырьком и ватой, приказала, подойдя к дивану:
— Поверни лицо к свету. Не смотри на меня, смотри в сторону, вот так… Боже мой, какой злой синяк! Встань, а то неудобно.
Борис поднялся, и она повернула его лицо к свету, легкими, прохладными пальцами притронулась ко лбу, старательно встала на цыпочки, невольно касаясь грудью его груди, — и вдруг, покраснев, с улыбкой сказала:
— Ну, какой ты высокий, лучше сядь.
Он послушно сел. Она наклонилась, намочила вату жидкостью из пузырька и приложила ко лбу мягкое, холодное, щекочущее, спросила:
— Больно? — И глаза ее, темные, как ночная вода, приблизились к его лицу, а губы сразу перестали улыбаться.
Ему стало жарко от ее дыхания, потом с особой ясностью почему-то мелькнула мысль, что губы у нее, наверно, упругие и нежные, он видел их совсем близко от себя, эти ее мгновенно переставшие улыбаться губы.
— Нет.» — наконец ответил он и словно поперхнулся.
— Вот видишь, — участливо проговорила она. — Но все-таки тебе больно? У тебя лоб стал влажным.
И, пересиливая себя, он с хрипотой в голосе проговорил не то, что хотел сказать:
— Пойдем сегодня в парк… Там гулянье сегодня.
Она держала в одной руке пузырек, в другой вату, неуверенно мяла тампончик в пальцах.
— Тебе хочется в парк? Серьезно?
— Хочется. Серьезно.
— Хорошо. Только на час, не больше. Хорошо? Дай слово. Мне нужно учить свою терапию.
— Даю тебе слово — на час.
— Хорошо. Тогда мне нужно переодеться. Подожди.
— Я подожду.
Майя вышла в соседнюю комнату, а он, облокотясь на подоконник, расстегнув ворот, стоял у окна на ветерке, обдувавшем его прохладой вечера, и еще чувствовал то легкое, случайное прикосновение Майиной груди, когда встал с дивана, видел ее переставшие улыбаться губы, и весь был словно овеян острым огнем, говоря себе, думая, что никого в жизни он так еще не любил и никого не мог так любить, как ее. В тишине он слышал свое дыхание и слышал, как она что-то делала в соседней комнате, ходила за дверью, потом что-то упало там, и донесся ее вскрикнувший голос:
— Ой!
— Что? Что случилось? — очень громко спросил он, и какая-то сила толкнула его к двери в соседнюю комнату, откуда раздался этот жалобный голос, и он резко открыл дверь. — Майя, что? Майя…
— Борис, что ты делаешь? Не входи! Я еще не оделась.
— Что?.. Майя… что случилось?
Нет, теперь он видел, что ничего страшного не случилось, — она стояла возле раскрытого гардероба; видимо, вешалка оборвалась, платья кучей лежали на полу вокруг ног ее, и она стала подымать их спешащими движениями оголенных рук.
— Не смей, не входи! Как не стыдно! Слышишь? Не смей!
Она шагнула, спряталась за дверцу, ее открытые босые ноги беспомощно переступали на упавших платьях, и дверца косо двигалась при этом, сверкая ему в лицо огромным зеркалом; и казалось ему, что Майя хотела забраться в шкаф, загородиться дверцей от него.
— Майя, послушай меня! — Он смело вошел в комнату и начал торопливо собирать платья на полу, повторяя: — Я тебе помогу… Я помогу, Майя…
А она, все загораживаясь дверцей, говорила из-за нее испуганно, смущенно и быстро:
— Борис, уйди, уйди, не то завизжу на всю квартиру. Уйди же, я тебя прошу!
Тогда он выпрямился и, с осторожностью, опасением глядя на эту дверцу, спросил серьезно и тихо:
— Разве ты не любишь меня?
— Борис, уйди, не надо, не надо же! Я… ничего не могу ответить, я босиком…
Она сказала это по-детски нелепо, и он проговорил с замиранием в голосе:
— Майя… Ты не ответила…
И, не услышав ответа, потянул на себя зеркальную дверцу. Большие темные, замершие глаза прямо смотрели на него с мольбой и отчаянием.
— Майя, я люблю тебя… Почему ты молчишь?
И он увидел: маленькие прозрачные слезы горошинками покатились по ее щекам, губы задрожали, и она, отворачиваясь, прошептала еле слышно:
— И ты… и ты не спрашивай.
— Майя, Майя… Я никому тебя не отдам, ты запомни это! Никому!
Он целовал ее мокрое от слез лицо, с нежной силой прижимая ее к себе, чувствуя, что Майя затихает и руки ее слабо, неумело обнимают его спину.
Потом, когда все случилось, Майя плакала и говорила, что так никогда больше не надо, что это нечестно и стыдно и что ей нехорошо это, и, вспоминая ее слова, ее слезы, он невольно зажмуривался от нежной жалости к ней.
Возвращался он в училище в тот безлюдный час рассвета, когда уже погасли над белыми мостовыми фонари, готова была заняться летняя заря и везде задернутые занавески светлели на окнах, за которыми еще крепко спали в тепле, в покое комнат. И только он один не спад в эти часы и, слыша звук своих шагов, шел по пустынным улицам, мимо закрытых подъездов, мимо гулких и еще темных внутри парадных, шел счастливый, возбужденный, влюбленный…
«Все будет хорошо, — думал он убежденно. — Ах, как все будет хорошо! Я закончу училище, попрошу назначение в Ленинград, возьму ее с собой. Нет, это все прекрасно, отлично!»
Однако, как это часто бывает, радость ходит рядом с бедой — в тихом по-ночному вестибюле дивизиона его остановил невыспавшийся, с серым лицом, встревоженный дежурный, сообщил:
— Старшина, тебе немедленно надо позвонить командиру дивизиона. Тут, понимаешь, он проверял уволенных в город, тебя не было. Приказал: придешь — немедленно позвонить на квартиру. А чего ты запоздал?
— Сам проверял? Когда? — Борис взглянул на часы. — И что? Что он сказал?
— Позвони, старшина.
С минуту подумав, он уже решительно набрал номер телефона; квартира Градусова томительно молчала; потом в трубке послышался кашель, осипший, заспанный голос:
— Да, слушаю.
— Товарищ майор, вы приказали…
— Кто? Что?
— Старшина Брянцев говорит.
Молчание.
— Вот что, старшина Брянцев: когда вы пришли из увольнения? В четыре часа. А у вас увольнительная до двенадцати. В двенадцать часов вы сами лично должны были проверять увольнительные, а вы где были?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74