морщины прорезали выбритые щеки, старили высокий лоб, но из-под рыжеватых бровей живо светились карие глаза. Он почти силой усадил Новикова на ящик, потом, садясь напротив Новикова, предлагая ему сигареты, заговорил по-прежнему негромко, – видимо, чтобы не разбудить спящих офицеров:
– Просим, сигареты! Я хотел… очень сказать… кто жив… из пушек?.. Вы имеете связь? Сигареты, просим…
– Спасибо, – ответил Новиков, закуривая сигарету. – Я бы хотел еще раз предупредить, что мы выходим на нейтральную полосу. К орудиям. Будем там около часа. Можно вашу карту?
– Да, да, очень просим, – пододвинул карту чех.
– Мы пойдем вот сюда. За ранеными. Вы знаете эту позицию. Что бы там ни случилось, прошу вас огня не открывать. И в течение этого часа не надо освещать минное поле ракетами.
– Разумитэ. Очень понимаю, – подтвердил чех, кивая. – Мы можем помочь… Много раненых вояку? Я дам вам чехов…
– Пока этого не надо, – сказал Новиков.
Говоря это, он увидел на карте Карпатский кряж, озеро, извилистую границу Чехословакии, за ней в долине, на черной нити шоссе Ривны – Касно, жирно обведенный красным карандашом город Марице, возле – кружочки других городов, где партизаны начали восстание, ожидая наступления с востока. Чех заметил его взгляд, разгладил изгибы карты, пальцем провел от ущелья по шоссе Ривны – Касно – Марице, сказал:
– Марипе! Огромная война, капитанэ! Словацкие партизаны ждут русских. Боюеме сполу за свободу! (Вместе боремся за свободу!)
– Немцы не пройдут к Марице, – сказал Новиков, отодвигая карту. – Мы пройдем к Марице, к партизанам. – И пошутил: – Это, как говорят, не за горами! Ну, до встречи!
Он погасил сигарету в консервной банке, заменявшей пепельницу, прощаясь, пожал руку командиру батальона.
– Желаю счастья, – сказал чех. – Вам стоит сказать йедно слово – и мы прийдем на помощь. Мы будем наблюдать.
– Спасибо. Значит, час без огня и ракет.
– Все будет так.
Командир батальона проводил его до конца траншеи.
После разговора с чехами Новиков, возвращаясь, метрах в двадцати от траншей наткнулся на тело убитого.
Лежал он на боку, в неудобной позе, застигнутый смертью, тонкая, белая, худенькая рука, неловко торчавшая из рукава гимнастерки, простерта к высоте, голова утомленно и наивно, как у спящей птицы, подогнута под эту руку. Сбитая смертью выгоревшая пилотка валялась тут же, облитая блестевшей ночной росой. Ноги убитого были сжаты калачиком, будто холод смерти, который почувствовал он, заставил сжаться его и лечь так, сохраняя последнее тепло. И вдруг Новиков узнал своего связиста – не по лицу, а по худенькой руке и позе (тогда ночью, в особняке, он спал, так же подогнув голову). Новиков повернул Колокольчикова лицом вверх, долго глядел на него. Лицо было неподвижным, мелово-бледным, мальчишески удивленным. («Зачем? Откуда по мне стреляли?») Оно запрокинулось на слабой, тонкой шее, тусклый синий свет месяца холодно стыл в полузакрытых глазах, которые всегда поражали Новикова своей ясной зеленью.
Новиков наклонился и, трогая пальцами мокрую от росы грудь Колокольчикова, достал потертый, перевязанный веревочкой кисет, в нем были документы – кисет по-живому еще пахнул табаком. Потом отцепил две медали «За отвагу», те медали, к которым представил Колокольчикова в прошлом году… и, почувствовав на ладони холодную, гладкую их тяжесть, подумал, что теперь Колокольчикову ни документы, ни отвага не нужны.
Он вспомнил: «Если что, товарищ капитан, так у меня матери нет… сестра одна, адрес вот тут, в кармашке». И обжигающая мысль о том, что, если бы он, Новиков, тогда не послал Колокольчикова по линии, он бы не погиб. Сколько раз в силу жестоких обстоятельств посылал он людей туда, откуда никто не возвращался! Сколько раз мучился он один на один с бессонницей, узнав о гибели тех, кого посылал. Но где оно, добро в чистом виде? Где? Его не было на войне.
…Он услышал, как шепотом окликнул его Ремешков. Подняв голову, увидел выгнутый полукруг высоты среди красноты зарева, недвижно сидевшие фигуры солдат и как бы сразу вернулся к действительности. Он, нахмуренный, подошел к солдатам, скомандовал:
– Вперед!
Порохонько, придерживая автомат на груди, поднялся первым, за ним в нервном ознобе привстал коренастый Ремешков, раздувая ноздри, испуганно остановив глаза на лице Новикова. И тот понял, что все время, сидя здесь, Ремешков ожидал, что внезапно изменится что-то в пехоте и идти не нужно будет туда, вперед – в неизвестное. А поняв это, спросил дружелюбно:
– Что, не выветрилось еще тыловое настроение, Ремешков?
– Да разве к смерти привыкнешь, товарищ капитан? – ответил Ремешков слабым криком. – Разве, я не понимаю?.. А совладать с собой не могу.
– Этого не хватило и Овчинникову, – сказал Новиков. – Возьмите себя в руки. Идите рядом со мной.
– Цыть ты, цуцик несуразный! – злобно и сильно дернул Ремешкова за рукав Порохонько. – О смерти залопотал! Про себя соображай, цуцик!
Сразу же ступили в полосу кустов, и кусты поглотили их влажным тяжелым сумраком. Будто дымящийся месяц мертво обливал синевой пожухлые листья; немое движение месяца и это матовое сверкание листьев создавали острое чувство затерянности, неизбывного одиночества. Ракеты больше не взлетали над пехотными траншеями, затаенная глухота распростерлась перед высотой, и отдаленные проникали сюда раскаты боя в городе.
Новиков шел впереди, раздвигая студено-скользкие ветви, возникал и спадал шорох листвы над головой. Срываясь с ветвей, роса брызгала в лицо, слепила глаза, овлажняла рукава шинели; упруго цеплялся за ветви ствол автомата. Новикову не было известно, тщательно ли разминированы кусты, только наверняка знал он, что наше и немецкое минное поле начиналось вплотную за кустами. Однако он шел, не останавливаясь, не изменяя направления, упорно и заведенно продираясь сквозь мокрую чащу. Он не считал себя, вернее, приучил не быть преувеличенно осторожным, но случайная смерть от зарытой мины, на которую можно наступить лишь потому, что человеку свойственно ходить по земле, казалась ему унизительной, бесцельно-глупой, и это ожидание взрыва под ногами раздражало его.
«Где начинаются и кончаются случайные немецкие мины? – думал он. – Где?»
Здесь, под прикрытием кустов, они двигались в рост но ничьей земле, и Новиков напряженно всматривался в холодный сумрак, в подстерегающе-металлический блеск росы на траве, на листьях, чувствовал в ногах, во всем теле знакомую настороженность, готовый мгновенно вскинуть автомат в тот короткий момент, который решает все, – кто выстрелит первым. Он спешил и на ходу часто взглядывал на часы – отраженный месяц кошачьим глазом вспыхивал на стекле.
И все время, не угасая, его мучила мысль о том, что немецкая атака повторится этой ночью – через два часа, через час, через тридцать минут, но, что бы ни произошло сейчас и ни случилось, они должны были успеть к орудиям до начала новой атаки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
– Просим, сигареты! Я хотел… очень сказать… кто жив… из пушек?.. Вы имеете связь? Сигареты, просим…
– Спасибо, – ответил Новиков, закуривая сигарету. – Я бы хотел еще раз предупредить, что мы выходим на нейтральную полосу. К орудиям. Будем там около часа. Можно вашу карту?
– Да, да, очень просим, – пододвинул карту чех.
– Мы пойдем вот сюда. За ранеными. Вы знаете эту позицию. Что бы там ни случилось, прошу вас огня не открывать. И в течение этого часа не надо освещать минное поле ракетами.
– Разумитэ. Очень понимаю, – подтвердил чех, кивая. – Мы можем помочь… Много раненых вояку? Я дам вам чехов…
– Пока этого не надо, – сказал Новиков.
Говоря это, он увидел на карте Карпатский кряж, озеро, извилистую границу Чехословакии, за ней в долине, на черной нити шоссе Ривны – Касно, жирно обведенный красным карандашом город Марице, возле – кружочки других городов, где партизаны начали восстание, ожидая наступления с востока. Чех заметил его взгляд, разгладил изгибы карты, пальцем провел от ущелья по шоссе Ривны – Касно – Марице, сказал:
– Марипе! Огромная война, капитанэ! Словацкие партизаны ждут русских. Боюеме сполу за свободу! (Вместе боремся за свободу!)
– Немцы не пройдут к Марице, – сказал Новиков, отодвигая карту. – Мы пройдем к Марице, к партизанам. – И пошутил: – Это, как говорят, не за горами! Ну, до встречи!
Он погасил сигарету в консервной банке, заменявшей пепельницу, прощаясь, пожал руку командиру батальона.
– Желаю счастья, – сказал чех. – Вам стоит сказать йедно слово – и мы прийдем на помощь. Мы будем наблюдать.
– Спасибо. Значит, час без огня и ракет.
– Все будет так.
Командир батальона проводил его до конца траншеи.
После разговора с чехами Новиков, возвращаясь, метрах в двадцати от траншей наткнулся на тело убитого.
Лежал он на боку, в неудобной позе, застигнутый смертью, тонкая, белая, худенькая рука, неловко торчавшая из рукава гимнастерки, простерта к высоте, голова утомленно и наивно, как у спящей птицы, подогнута под эту руку. Сбитая смертью выгоревшая пилотка валялась тут же, облитая блестевшей ночной росой. Ноги убитого были сжаты калачиком, будто холод смерти, который почувствовал он, заставил сжаться его и лечь так, сохраняя последнее тепло. И вдруг Новиков узнал своего связиста – не по лицу, а по худенькой руке и позе (тогда ночью, в особняке, он спал, так же подогнув голову). Новиков повернул Колокольчикова лицом вверх, долго глядел на него. Лицо было неподвижным, мелово-бледным, мальчишески удивленным. («Зачем? Откуда по мне стреляли?») Оно запрокинулось на слабой, тонкой шее, тусклый синий свет месяца холодно стыл в полузакрытых глазах, которые всегда поражали Новикова своей ясной зеленью.
Новиков наклонился и, трогая пальцами мокрую от росы грудь Колокольчикова, достал потертый, перевязанный веревочкой кисет, в нем были документы – кисет по-живому еще пахнул табаком. Потом отцепил две медали «За отвагу», те медали, к которым представил Колокольчикова в прошлом году… и, почувствовав на ладони холодную, гладкую их тяжесть, подумал, что теперь Колокольчикову ни документы, ни отвага не нужны.
Он вспомнил: «Если что, товарищ капитан, так у меня матери нет… сестра одна, адрес вот тут, в кармашке». И обжигающая мысль о том, что, если бы он, Новиков, тогда не послал Колокольчикова по линии, он бы не погиб. Сколько раз в силу жестоких обстоятельств посылал он людей туда, откуда никто не возвращался! Сколько раз мучился он один на один с бессонницей, узнав о гибели тех, кого посылал. Но где оно, добро в чистом виде? Где? Его не было на войне.
…Он услышал, как шепотом окликнул его Ремешков. Подняв голову, увидел выгнутый полукруг высоты среди красноты зарева, недвижно сидевшие фигуры солдат и как бы сразу вернулся к действительности. Он, нахмуренный, подошел к солдатам, скомандовал:
– Вперед!
Порохонько, придерживая автомат на груди, поднялся первым, за ним в нервном ознобе привстал коренастый Ремешков, раздувая ноздри, испуганно остановив глаза на лице Новикова. И тот понял, что все время, сидя здесь, Ремешков ожидал, что внезапно изменится что-то в пехоте и идти не нужно будет туда, вперед – в неизвестное. А поняв это, спросил дружелюбно:
– Что, не выветрилось еще тыловое настроение, Ремешков?
– Да разве к смерти привыкнешь, товарищ капитан? – ответил Ремешков слабым криком. – Разве, я не понимаю?.. А совладать с собой не могу.
– Этого не хватило и Овчинникову, – сказал Новиков. – Возьмите себя в руки. Идите рядом со мной.
– Цыть ты, цуцик несуразный! – злобно и сильно дернул Ремешкова за рукав Порохонько. – О смерти залопотал! Про себя соображай, цуцик!
Сразу же ступили в полосу кустов, и кусты поглотили их влажным тяжелым сумраком. Будто дымящийся месяц мертво обливал синевой пожухлые листья; немое движение месяца и это матовое сверкание листьев создавали острое чувство затерянности, неизбывного одиночества. Ракеты больше не взлетали над пехотными траншеями, затаенная глухота распростерлась перед высотой, и отдаленные проникали сюда раскаты боя в городе.
Новиков шел впереди, раздвигая студено-скользкие ветви, возникал и спадал шорох листвы над головой. Срываясь с ветвей, роса брызгала в лицо, слепила глаза, овлажняла рукава шинели; упруго цеплялся за ветви ствол автомата. Новикову не было известно, тщательно ли разминированы кусты, только наверняка знал он, что наше и немецкое минное поле начиналось вплотную за кустами. Однако он шел, не останавливаясь, не изменяя направления, упорно и заведенно продираясь сквозь мокрую чащу. Он не считал себя, вернее, приучил не быть преувеличенно осторожным, но случайная смерть от зарытой мины, на которую можно наступить лишь потому, что человеку свойственно ходить по земле, казалась ему унизительной, бесцельно-глупой, и это ожидание взрыва под ногами раздражало его.
«Где начинаются и кончаются случайные немецкие мины? – думал он. – Где?»
Здесь, под прикрытием кустов, они двигались в рост но ничьей земле, и Новиков напряженно всматривался в холодный сумрак, в подстерегающе-металлический блеск росы на траве, на листьях, чувствовал в ногах, во всем теле знакомую настороженность, готовый мгновенно вскинуть автомат в тот короткий момент, который решает все, – кто выстрелит первым. Он спешил и на ходу часто взглядывал на часы – отраженный месяц кошачьим глазом вспыхивал на стекле.
И все время, не угасая, его мучила мысль о том, что немецкая атака повторится этой ночью – через два часа, через час, через тридцать минут, но, что бы ни произошло сейчас и ни случилось, они должны были успеть к орудиям до начала новой атаки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48