Если что-нибудь наподобие этой гнуси произойдет в районе Зацепы, знаю, где искать шпану интеллигентскую. Пока, снайперы дерьмовые!
Он медленно спускался по лестнице, еще неуспокоенно обдумывая, что произошло, и уже сознавая, что был чересчур циничен, жесток в столкновении с «интеллигентской шпаной», которую встретил впервые после возвращения из армии. Он все чаще понимал, что его офицерского порыва, былой солдатской непримиримости не хватит на то, чтобы к чертовой матери перевернуть тыловую жизнь послевоенной Москвы, сделать так, как он хотел бы, – порой смешно и даже опасно выглядело его желание справедливости, жажда ушедшего в прошлое товарищества, чего он искал в родном городе и не находил, то и дело ожесточаясь, готовый ввязаться в любую драку. Но всякий раз, когда он, уже остыв, вспоминал о своей неудержимой вспыльчивости, бросавшей его в очередную схватку, он чувствовал в этом нечто неестественное – неужели здесь, дома, без войны сдавали нервы и он стал бездумно рисковать, больше, чем в разведке? Что все-таки толкало его на это? Тоска по прошлому? Одиночество? Разочарование после возвращения домой?
В полутемном подъезде Александр остановился, покрутил в руках сверток, соображая, что делать с ним. Потом вышел из прохладной полутьмы на улицу, сплошь тихую, налитую зноем, завернул во двор, тоже пустынный, умертвленный пекущим солнцем. Тут он нашел помойную яму сбоку сараев, не колеблясь, приподнял крышку и бросил в зловонное нутро, в кишащее червями месиво завернутую в газету малокалиберку.
Глава пятая
К концу долгого летнего дня он не знал, что делать с собой – то ли окунуться опять в хаотическую толчею Дубининского рынка с его криками, руганью, пьяным хохотом и пьяной пляской под гармонь в людской гуще, с распаренными хорькообразными мордами спекулянтов, напористо снующими в толпе, с развратно подведенными глазами дешевых проституток, покуривающих у стен пропахших мочой ларьков, с фальшиво-азартными картежными играми, навязчивым гаданием и слепыми шарманщиками, то ли шататься по Замоскворечью, по его переулкам и тупичкам, по Овчинниковской, Озерковской и Шлюзовой набережной, то ли зайти в кинотеатр на дневной сеанс наугад попавшегося фильма, «взятого в Берлине в качестве трофея», или дойти через пышащую жаром асфальта Серпуховскую площадь до Парка культуры, где веяло свежестью от прудов, сесть на скамью под огромными липами на берегу и здесь, у зеленой воды, думать о каком-то золотом времени, счастливом, навсегда утраченном утре, о какой-то отепленной весенним солнцем школьной стене, вблизи которой он и кто-то еще с ним, неизмеримо теперь далекие, сидят в полукруге перед футбольным мячом, многие из тех, с кем он был в отношениях юности, верной, чистой, хотя и соперничающей, но во всех смыслах товарищеской, ибо никто не прощал ни трусости, ни предательства, ни мелкого фискальства «маменьких сынков», как называли их тогда в школе, может быть, потому, что отличались они, домашние мальчики, аккуратными костюмчиками, выглаженными курточками, чистыми ногтями; кроме того – завернутыми в бумагу бутербродами на завтрак и добросовестно выученными уроками. Он рос в Замоскворечье, признавал неписаные нравы задних дворов и голубятен, и опрятная старательность и даже тщательно причесанные волосы вызывали у Александра и его окружения неизбывное презрение. Его уличной свободе голубятника завидовали безмолвной завистью, а он снисходительно принимал подсказки по алгебре и геометрии, но всегда брал верх по географии и истории, самолюбиво отвергая и вместе уважая тех в классе, кто мог знать больше его.
Он, вернувшись, оказался в пустоте.
В тот месяц – жаркий июль сорок первого года, когда их всех, едва сдавших экзамены за девятый и десятый классы, через райком комсомола призвали на рытье окопов под Смоленском, он не мог на секунду предположить, что сама судьба окажет ему величайшее предпочтение – из всего класса она оставит его в живых. Наверное, это было не точно: кто-то числился в живых из его одноклассников, но где они? В плену? В других городах? В Москве он не нашел их. Но не все было оборвано со школой, потому что в первые дни своего возвращения он зашел в райком комсомола за какой-то справкой для домоуправления и тут узнал, что несколько одноклассниц оставались в Москве, работая в госпиталях, затем поступили в институты, в том числе и Вероника Гречанинова, вернувшись из эвакуации с родителями, теперь, оказывается, училась в строительном институте.
Она жила на Большой Татарской в пятиэтажном доме времен конструктивизма, широкие лестницы были заполнены через огромные окна светом – и здесь, на лестничной площадке, однажды провожая Веронику из школы, он попробовал вдруг обнять ее, но с таким неумением и робостью, что она, раздвинув глаза, засмеялась, откинулась спиной к двери, торопливо стуча в нее каблуком, удивленная его полупоцелуем, каким-то неуклюжим прикосновением то ли к щеке ее, то ли к виску. «Вот это да! Вот это Ромео!» – сказала она и спиной толкнула приоткрывшуюся дверь, исчезая в полутемной передней. Дверь захлопнулась, а он успел услышать: «До свидания, душа моя!» Где она взяла эти слова – «душа моя»?
Он чувствовал ее превосходство над собой, ее иронию, когда на уроках физкультуры она, особенно высокая в синем спортивном костюме, балетной, чуть покачивающейся походкой приближалась к нему, стоявшему наизготове перед турником, двумя пальцами трогала его мускулы и, неизвестно зачем поддразнивая его, говорила весело: «Сашенька, хватит ли твоих бычьих бицепсов сделать вельоборот? То есть солнышко… Не приземлись, ради Бога, на макушку, не опозорься перед нашими девочками».
Он краснел, пренебрежительно хмыкая, однако делал независимое лицо, хмуро натирал ладони магнезией и расправлял грудь, хватаясь за перекладину и, пожалуй, со злым щегольством крутил солнышко, завершая упражнение таким выверенным соскоком (чтобы не быть смешным в раскоряченном виде), что одноклассницы награждали его восторженными аплодисментами, а она только с бесстрастной неопределенностью подымала палец, как пресыщенная патрицианка на гладиаторских боях.
В тот день, когда Александр пришел к ней после возвращения в Москву, он чувствовал, что их разделяет несколько жизней, он уже не краснел под ее взглядом, освобожденный от многого, мешающего ему прежде, не удивляясь самому себе, своим словам, жестам, зная по страшному фронтовому опыту, что только действие помогает во всем сиюминутном или самом главном, в том, что люди называют судьбой.
Он снова увидел ее в такой знакомой, такой милой, такой доисторической передней, куда она, с нетерпением постучав каблучком, вошла спиной тысячу лет назад и, увидев ее через тысячу лет в ситцевом домашнем платьице, в тапочках на босу ногу, еще после сна непричесанную, он смело шагнул к ней, звеня орденами, и без стеснения взял ее за плечи и, улыбаясь, поцеловал в нежно припухлые губы, сказал то, что с болью помнил не один год:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Он медленно спускался по лестнице, еще неуспокоенно обдумывая, что произошло, и уже сознавая, что был чересчур циничен, жесток в столкновении с «интеллигентской шпаной», которую встретил впервые после возвращения из армии. Он все чаще понимал, что его офицерского порыва, былой солдатской непримиримости не хватит на то, чтобы к чертовой матери перевернуть тыловую жизнь послевоенной Москвы, сделать так, как он хотел бы, – порой смешно и даже опасно выглядело его желание справедливости, жажда ушедшего в прошлое товарищества, чего он искал в родном городе и не находил, то и дело ожесточаясь, готовый ввязаться в любую драку. Но всякий раз, когда он, уже остыв, вспоминал о своей неудержимой вспыльчивости, бросавшей его в очередную схватку, он чувствовал в этом нечто неестественное – неужели здесь, дома, без войны сдавали нервы и он стал бездумно рисковать, больше, чем в разведке? Что все-таки толкало его на это? Тоска по прошлому? Одиночество? Разочарование после возвращения домой?
В полутемном подъезде Александр остановился, покрутил в руках сверток, соображая, что делать с ним. Потом вышел из прохладной полутьмы на улицу, сплошь тихую, налитую зноем, завернул во двор, тоже пустынный, умертвленный пекущим солнцем. Тут он нашел помойную яму сбоку сараев, не колеблясь, приподнял крышку и бросил в зловонное нутро, в кишащее червями месиво завернутую в газету малокалиберку.
Глава пятая
К концу долгого летнего дня он не знал, что делать с собой – то ли окунуться опять в хаотическую толчею Дубининского рынка с его криками, руганью, пьяным хохотом и пьяной пляской под гармонь в людской гуще, с распаренными хорькообразными мордами спекулянтов, напористо снующими в толпе, с развратно подведенными глазами дешевых проституток, покуривающих у стен пропахших мочой ларьков, с фальшиво-азартными картежными играми, навязчивым гаданием и слепыми шарманщиками, то ли шататься по Замоскворечью, по его переулкам и тупичкам, по Овчинниковской, Озерковской и Шлюзовой набережной, то ли зайти в кинотеатр на дневной сеанс наугад попавшегося фильма, «взятого в Берлине в качестве трофея», или дойти через пышащую жаром асфальта Серпуховскую площадь до Парка культуры, где веяло свежестью от прудов, сесть на скамью под огромными липами на берегу и здесь, у зеленой воды, думать о каком-то золотом времени, счастливом, навсегда утраченном утре, о какой-то отепленной весенним солнцем школьной стене, вблизи которой он и кто-то еще с ним, неизмеримо теперь далекие, сидят в полукруге перед футбольным мячом, многие из тех, с кем он был в отношениях юности, верной, чистой, хотя и соперничающей, но во всех смыслах товарищеской, ибо никто не прощал ни трусости, ни предательства, ни мелкого фискальства «маменьких сынков», как называли их тогда в школе, может быть, потому, что отличались они, домашние мальчики, аккуратными костюмчиками, выглаженными курточками, чистыми ногтями; кроме того – завернутыми в бумагу бутербродами на завтрак и добросовестно выученными уроками. Он рос в Замоскворечье, признавал неписаные нравы задних дворов и голубятен, и опрятная старательность и даже тщательно причесанные волосы вызывали у Александра и его окружения неизбывное презрение. Его уличной свободе голубятника завидовали безмолвной завистью, а он снисходительно принимал подсказки по алгебре и геометрии, но всегда брал верх по географии и истории, самолюбиво отвергая и вместе уважая тех в классе, кто мог знать больше его.
Он, вернувшись, оказался в пустоте.
В тот месяц – жаркий июль сорок первого года, когда их всех, едва сдавших экзамены за девятый и десятый классы, через райком комсомола призвали на рытье окопов под Смоленском, он не мог на секунду предположить, что сама судьба окажет ему величайшее предпочтение – из всего класса она оставит его в живых. Наверное, это было не точно: кто-то числился в живых из его одноклассников, но где они? В плену? В других городах? В Москве он не нашел их. Но не все было оборвано со школой, потому что в первые дни своего возвращения он зашел в райком комсомола за какой-то справкой для домоуправления и тут узнал, что несколько одноклассниц оставались в Москве, работая в госпиталях, затем поступили в институты, в том числе и Вероника Гречанинова, вернувшись из эвакуации с родителями, теперь, оказывается, училась в строительном институте.
Она жила на Большой Татарской в пятиэтажном доме времен конструктивизма, широкие лестницы были заполнены через огромные окна светом – и здесь, на лестничной площадке, однажды провожая Веронику из школы, он попробовал вдруг обнять ее, но с таким неумением и робостью, что она, раздвинув глаза, засмеялась, откинулась спиной к двери, торопливо стуча в нее каблуком, удивленная его полупоцелуем, каким-то неуклюжим прикосновением то ли к щеке ее, то ли к виску. «Вот это да! Вот это Ромео!» – сказала она и спиной толкнула приоткрывшуюся дверь, исчезая в полутемной передней. Дверь захлопнулась, а он успел услышать: «До свидания, душа моя!» Где она взяла эти слова – «душа моя»?
Он чувствовал ее превосходство над собой, ее иронию, когда на уроках физкультуры она, особенно высокая в синем спортивном костюме, балетной, чуть покачивающейся походкой приближалась к нему, стоявшему наизготове перед турником, двумя пальцами трогала его мускулы и, неизвестно зачем поддразнивая его, говорила весело: «Сашенька, хватит ли твоих бычьих бицепсов сделать вельоборот? То есть солнышко… Не приземлись, ради Бога, на макушку, не опозорься перед нашими девочками».
Он краснел, пренебрежительно хмыкая, однако делал независимое лицо, хмуро натирал ладони магнезией и расправлял грудь, хватаясь за перекладину и, пожалуй, со злым щегольством крутил солнышко, завершая упражнение таким выверенным соскоком (чтобы не быть смешным в раскоряченном виде), что одноклассницы награждали его восторженными аплодисментами, а она только с бесстрастной неопределенностью подымала палец, как пресыщенная патрицианка на гладиаторских боях.
В тот день, когда Александр пришел к ней после возвращения в Москву, он чувствовал, что их разделяет несколько жизней, он уже не краснел под ее взглядом, освобожденный от многого, мешающего ему прежде, не удивляясь самому себе, своим словам, жестам, зная по страшному фронтовому опыту, что только действие помогает во всем сиюминутном или самом главном, в том, что люди называют судьбой.
Он снова увидел ее в такой знакомой, такой милой, такой доисторической передней, куда она, с нетерпением постучав каблучком, вошла спиной тысячу лет назад и, увидев ее через тысячу лет в ситцевом домашнем платьице, в тапочках на босу ногу, еще после сна непричесанную, он смело шагнул к ней, звеня орденами, и без стеснения взял ее за плечи и, улыбаясь, поцеловал в нежно припухлые губы, сказал то, что с болью помнил не один год:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97