Но застряло в памяти общее представление, вероятно, от противного: в те времена все, кто мог купить и умел достать, повально хватали гарнитуры со стенками. Побогаче, попрестижней – финские, югославские, попроще – румынские, болгарские, но чтоб обязательно раздвижной диван, пара глубоких мягких кресел, резной журнальный столик и главное – эта самая стенка. С фигурными непрозрачными стеклами, с массой глухих дверец, непременными бронзовыми ручками, с просторной выемкой аккурат под цветной телевизор и с одной, максимум двумя-тремя полочками для книг. Всюду, куда ни придешь, были эти стенки, а в квартире Витькиных родителей не было. Было что-то квадратно-тонконогое в сочетании с гнутыми алюминиевыми трубками, с какими-то синтетическими мохнатыми ковриками – и все это на фоне громоздкого, как железобетонный блок, зеркального, полированного, полного дешевого тогда хрусталя сооружения с названием, смутно напоминающим о древнегерманском эпосе: “Хельга”. Модерн ранних шестидесятых, первое счастье наших вырвавшихся из коммуналок родителей. Витька не любил задерживаться в этой комнате, он сразу тащил меня в свою – маленькую девятиметровку, где кроме узкой кровати стояли только стол, вечно заваленный всяким хламом, и тумба для белья, служившая постаментом для магнитофона “Яуза” и проигрывателя “Концертный”. Путались под ногами провода, прямо на полу валялись кассеты, стопки пластинок, паяльники, кусачки, отвертки... И все время, сколько бы раз я ни заходил сюда, на полную мощь гремела музыка.
Все это было давно, и сейчас уже неважно, правда или нет. Потому что никому не интересно слушать истории про прежнего Витьку. Всех сейчас интересует Байдаков нынешний. Мы делаем обыск в квартире убийцы, и хозяин совсем не тот, каким был пятнадцать лет назад, и квартира ничего общего с прежней не имеет.
Больше всего она походила на пришедшую в запустение антикварную лавку. Какой-то склад некогда дорогих, но состарившихся теперь вещей, обновить которые у владельца никак не доходят руки. Огромное, как дряхлый вожак слоновьего стада, вольтеровское кресло с протертой до белизны, растрескавшейся кожей. Одинокий павловский стул с облезшей позолотой, с грубым протезом задней левой ноги. Рассохшееся бюро красного дерева с обширной замызганной, заляпанной пятнами, ободранной столешницей и множеством ящичков. На бюро живописно группировалась пара заплывших воском бронзовых канделябров, почему-то новенький, отчищенный, словно только из реставрации, прекрасный еврейский семисвечник, три пустые бутылки из-под портвейна “Алабашлы”, два стакана и пепельница литого стекла, полная окурков.
– Надо бы начать писать, – почесал за ухом Дыскин. – Только где присесть?
– Любил Витенька старые вещи, – тихонько прошелестел у меня над ухом Трофимыч. – Как заведутся лишние денежки, так тащит чего-нибудь в дом. Притащит – и меня зовет, укрепить, значит, для начала. Потом, говорил, разбогатею, будем все чин чинарем реставрировать.
– Разбогател, – хмыкнул Дыскин. – Приступим, что ли?
Трофимыч бочком-бочком подобрался к бюро и снова сунул свой длинный нос в пустой стакан.
– Ты чего там все время вынюхиваешь? – подозрительно и довольно нелюбезно поинтересовался Дыскин.
– Да так... – ужасно сконфузился Трофимыч. Лицо его покраснело от смущения, а кончик носа, наоборот, побелел. И тут я наконец вспомнил его.
Дочка Трофимыча, Аллочка, серая мышка, вечно молчаливая троечница, училась со мной в одном классе. Таким и запомнился мне Трофимыч: с красным лицом, на котором выделялся белый, словно отмороженный, кончик острого носа, и с вечным запахом свежего перегара. Матери там, кажется, не было, то ли умерла, то ли делась куда-то от хорошей жизни, но только в школу по вызовам ходил он, и учителя, разговаривая с ним, слегка отворачивались в сторону. Классу к седьмому он пропал, я узнал потом, что Аллочка запретила ему ходить в школу пьяным, а трезвым он, кажется, сроду не бывал.
Впрочем, сейчас он выглядел вполне прилично. Поэтому я, проходя мимо, кивнул и поинтересовался:
– Как Алла поживает?
Он заулыбался во весь рот, сверкнув ровным рядом искусственных зубов, и оттопырил вверх костлявый большой палец.
– Трое внуков! – и вдруг заторопился полушепотом: – А ведь я того... в завязке! Двенадцать годков уже – ни капли! Человек! Как зашился... – он выразительно похлопал себя по пояснице, – так ни-ни!
– То-то, я смотрю, нос у тебя, как у гончей, на запах тянется, – иронически протянул Дыскин, один за другим выдвигая ящики бюро, – суешь его в каждый стакан.
– Во-во, – энергично закивал Трофимыч, не заметивший дыскинской иронии. – Как завязал я, чой-то нюх у меня на это самое сделался, точно как у собаки. Природа, видать, свое берет. “Пшеничную” от “Сибирской” по запаху отличаю. А уж партейное вино или, к примеру, сухенькое... Там, в квартире-то, где убитый, значит, бутылка красивая была, не видал такой никогда. Вот и сунулся понюхать, – оправдывался он, – а в стакане-то...
– Стоп, – напряженным голосом сказал вдруг Дыскин, выдвигая самый нижний ящик.
Мы все сорвались со своих мест и столпились вокруг. На дне ящика лежал обычный молоток-гвоздодер с резиновой ручкой, на его торце даже невооруженным глазом была видна запекшаяся кровь. Рядом валялась большая связка ключей.
– Вот они, ключики, – неожиданно заблажил в наступившей тишине Панькин. – Ну, Малюшко, подлец, ну, ты у меня ответишь по всей строгости!
– При чем здесь Малюшко? – резко повернулся к нему Дыскин.
– А при том!
И быстро, захлебываясь, начал объяснять, что у них в доме на последнем этаже между подъездами специальные коридоры устроены, чтобы, значит, если где-то лифт поломается, можно было через другой подъезд пройти – и не вверх топать, а вниз, но что переходы эти, покуда лифты целы, закрыты обычно, потому как несознательные жильцы спокойно могут там целые склады устроить, загромоздить, сами понимаете, проходы, а пожнадзор...
– Малюшко при чем? – нетерпеливо оборвал этот поток Дыскин.
Малюшко оказался при том, что ключи от всех переходов должны храниться у каждого лифтера и передаваться по смене. Этот же разгильдяй держал их в ящике стола, а поскольку на месте ему, раздолбаю, все время не сидится – то перед подъездом прохаживается, то к кому-нибудь из жильцов зайдет, – ключики у него натуральна стибрили.
– Давно? – деловито поинтересовался Дыскин.
– С неделю, – почесал в затылке домоуправ. – Да вы его, сукина сына, спросите.
– Спросим, – многообещающе ответил Дыскин. И началась привычная суета. Понаехали все те же персонажи – от валиулинских сыщиков до эксперта НТО Гужонкина. Фотографировали, брали пальчики, составляли протоколы осмотра и изъятия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Все это было давно, и сейчас уже неважно, правда или нет. Потому что никому не интересно слушать истории про прежнего Витьку. Всех сейчас интересует Байдаков нынешний. Мы делаем обыск в квартире убийцы, и хозяин совсем не тот, каким был пятнадцать лет назад, и квартира ничего общего с прежней не имеет.
Больше всего она походила на пришедшую в запустение антикварную лавку. Какой-то склад некогда дорогих, но состарившихся теперь вещей, обновить которые у владельца никак не доходят руки. Огромное, как дряхлый вожак слоновьего стада, вольтеровское кресло с протертой до белизны, растрескавшейся кожей. Одинокий павловский стул с облезшей позолотой, с грубым протезом задней левой ноги. Рассохшееся бюро красного дерева с обширной замызганной, заляпанной пятнами, ободранной столешницей и множеством ящичков. На бюро живописно группировалась пара заплывших воском бронзовых канделябров, почему-то новенький, отчищенный, словно только из реставрации, прекрасный еврейский семисвечник, три пустые бутылки из-под портвейна “Алабашлы”, два стакана и пепельница литого стекла, полная окурков.
– Надо бы начать писать, – почесал за ухом Дыскин. – Только где присесть?
– Любил Витенька старые вещи, – тихонько прошелестел у меня над ухом Трофимыч. – Как заведутся лишние денежки, так тащит чего-нибудь в дом. Притащит – и меня зовет, укрепить, значит, для начала. Потом, говорил, разбогатею, будем все чин чинарем реставрировать.
– Разбогател, – хмыкнул Дыскин. – Приступим, что ли?
Трофимыч бочком-бочком подобрался к бюро и снова сунул свой длинный нос в пустой стакан.
– Ты чего там все время вынюхиваешь? – подозрительно и довольно нелюбезно поинтересовался Дыскин.
– Да так... – ужасно сконфузился Трофимыч. Лицо его покраснело от смущения, а кончик носа, наоборот, побелел. И тут я наконец вспомнил его.
Дочка Трофимыча, Аллочка, серая мышка, вечно молчаливая троечница, училась со мной в одном классе. Таким и запомнился мне Трофимыч: с красным лицом, на котором выделялся белый, словно отмороженный, кончик острого носа, и с вечным запахом свежего перегара. Матери там, кажется, не было, то ли умерла, то ли делась куда-то от хорошей жизни, но только в школу по вызовам ходил он, и учителя, разговаривая с ним, слегка отворачивались в сторону. Классу к седьмому он пропал, я узнал потом, что Аллочка запретила ему ходить в школу пьяным, а трезвым он, кажется, сроду не бывал.
Впрочем, сейчас он выглядел вполне прилично. Поэтому я, проходя мимо, кивнул и поинтересовался:
– Как Алла поживает?
Он заулыбался во весь рот, сверкнув ровным рядом искусственных зубов, и оттопырил вверх костлявый большой палец.
– Трое внуков! – и вдруг заторопился полушепотом: – А ведь я того... в завязке! Двенадцать годков уже – ни капли! Человек! Как зашился... – он выразительно похлопал себя по пояснице, – так ни-ни!
– То-то, я смотрю, нос у тебя, как у гончей, на запах тянется, – иронически протянул Дыскин, один за другим выдвигая ящики бюро, – суешь его в каждый стакан.
– Во-во, – энергично закивал Трофимыч, не заметивший дыскинской иронии. – Как завязал я, чой-то нюх у меня на это самое сделался, точно как у собаки. Природа, видать, свое берет. “Пшеничную” от “Сибирской” по запаху отличаю. А уж партейное вино или, к примеру, сухенькое... Там, в квартире-то, где убитый, значит, бутылка красивая была, не видал такой никогда. Вот и сунулся понюхать, – оправдывался он, – а в стакане-то...
– Стоп, – напряженным голосом сказал вдруг Дыскин, выдвигая самый нижний ящик.
Мы все сорвались со своих мест и столпились вокруг. На дне ящика лежал обычный молоток-гвоздодер с резиновой ручкой, на его торце даже невооруженным глазом была видна запекшаяся кровь. Рядом валялась большая связка ключей.
– Вот они, ключики, – неожиданно заблажил в наступившей тишине Панькин. – Ну, Малюшко, подлец, ну, ты у меня ответишь по всей строгости!
– При чем здесь Малюшко? – резко повернулся к нему Дыскин.
– А при том!
И быстро, захлебываясь, начал объяснять, что у них в доме на последнем этаже между подъездами специальные коридоры устроены, чтобы, значит, если где-то лифт поломается, можно было через другой подъезд пройти – и не вверх топать, а вниз, но что переходы эти, покуда лифты целы, закрыты обычно, потому как несознательные жильцы спокойно могут там целые склады устроить, загромоздить, сами понимаете, проходы, а пожнадзор...
– Малюшко при чем? – нетерпеливо оборвал этот поток Дыскин.
Малюшко оказался при том, что ключи от всех переходов должны храниться у каждого лифтера и передаваться по смене. Этот же разгильдяй держал их в ящике стола, а поскольку на месте ему, раздолбаю, все время не сидится – то перед подъездом прохаживается, то к кому-нибудь из жильцов зайдет, – ключики у него натуральна стибрили.
– Давно? – деловито поинтересовался Дыскин.
– С неделю, – почесал в затылке домоуправ. – Да вы его, сукина сына, спросите.
– Спросим, – многообещающе ответил Дыскин. И началась привычная суета. Понаехали все те же персонажи – от валиулинских сыщиков до эксперта НТО Гужонкина. Фотографировали, брали пальчики, составляли протоколы осмотра и изъятия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46