Я сел за ее столик, не спрашивая разрешения. Девчонка покосилась, вздохнула и продолжила поедать кусочки холодного мяса – буженину, ветчину, бастурму, балык и что-то еще, что обычно подавалось здесь для затравки.
– Буженина свежая? – спросил я у девчонки просто так, чтобы развлечься.
– Дерьмо, – ответила она равнодушно, разбудив во мне любопытство.
– Слушаю вас, – прогудел официант.
– Мне вот все как у девушки, – сказал я. – А на горячее – мяса пожарьте, свинину. Вы не против свинины? – спросил я у соседки.
– Да мне-то что? – ответила она, разжевывая порнографически-розовый кусок сала.
– Очень хорошо, – сказал я. – Большой такой кусок свинины пожирнее. Хлеб чтобы мягкий был. Если он у вас холодный, разогрейте. Водки бутылку. «Ркацители» есть? Тоже бутылку. Все пока. Я еще к вам обращусь с течением времени.
– Заказ принят, – сказал официант и степенно удалился.
– И побыстрее, – крикнул я ему вдогонку. – Очень кушать хочется.
– Ешьте, если так хочется, – сказала девчонка, пододвинув ко мне тарелку с бастурмой.
– Да? – удивился я. – Ну, спасибо. Не откажусь, знаете ли.
Девчонка пожала плечами и проглотила кусок копченой осетрины.
Я вспомнил мое последнее посещение места общественного питания.
Тогда, с Русановым, я не чувствовал себя так свободно, как сейчас. Хотя раньше казалось, что куда уж свободнее. Фронда превыше всего, я шел поперек ханжества правил и целомудрия этикета.
Я ел рыбу ножом и птицу руками, я откусывал от целого куска хлеба и не заправлял салфетку за воротник. Я мог заедать красное вино супом и водку шоколадом. При этом я всегда чувствовал грань, за которой эпатаж переходит в неряшливость, и чистил обувь не реже двух раз в день.
Бастурма была острой, но не слишком. Она не пылала, подобно закату в диких горах, и не создавала иллюзию, что микроскопические варвары, проникшие ко мне в рот, снимают кожу с моего языка.
Я покрутил головой, разыскивая взглядом официанта, а он уже был тут как тут с бутылкой водки. Опытный служивый, сразу понял, с кем имеет дело.
Кажется, последний раз так вольготно и весело я чувствовал себя в общественном месте в возрасте лет десяти, когда ходил с мамой в пирожковую. Все окружающие казались добрыми и едва ли не родными, я всем и каждому доверял, все были вежливы и воспитаны. Конечно, мне это только казалось, но какая разница?
Мир таков, каким я его вижу. Потом, в зрелые годы, едоки в ресторанах и пассажиры в метро стали почему-то выглядеть грубыми, тупыми жлобами и самыми настоящими извергами. А теперь вот опять подобрели. Или, может быть, кулаки бритоголовых мне совершенно свернули мозги?
Сало текло по моему подбородку – мясо, как я и просил, было очень жирным. Хорошее, свежее, как следует прожаренное мясо, не пересушенное, с чесночком и перцем, мягкое, с румяными колобашками оранжевой картошки, с шайбами жареного лука, простецкая, мужественная еда.
В дальнем углу зазвучала музыка. В этом ресторане я прежде не бывал, и репертуар, в отличие от «Последнего рубля», был мне неизвестен. Я подозревал, что играют здесь что-нибудь благопристойное, и не ошибся.
Невидимый за телами ужинающих граждан лабух затянул на геликоне что-то из Рахманинова. Кто перекладывал фортепианный концерт для бас-геликона, я не знаю, но результат был потрясающим. Я на секунду перестал жевать, боясь подавиться на нижнем «фа», и вдруг услышал нечто, совершенно не гармонирующее с привычным ресторанным безобразием.
Девочка, перешедшая к десерту и залепившая рот шоколадным кремом, стала тихо напевать. Ей казалось, что она поет про себя, неслышно для окружающих, и была права. Окружающие действительно не могли ее слышать. Во-первых, слова и мелодия тонули в коричневом креме; во-вторых, пела она очень тихо, не горлом даже, а языком и нёбом.
The grass was greener
The light was brighter
The taste was sweeter
The nights of wonder
With friends surrounded
The dawn mist glowing
The water flowing
The endless river
Три
Черт бы их подрал, эту темноту, эту грозу и эту Полувечную, неожиданно появившуюся в моей квартире и так же неожиданно исчезнувшую в поле перед СКК. Снова хотелось выпить. Я выпил еще – бутылка по-прежнему оставалась в моих руках.
Маленьким я любил выбегать на улицу в самый разгар грозы. Я снимал ботинки или сандалии, подворачивал брюки и широко шагал куда глаза глядят – сквозь стеклянную стену ливня глядели они не слишком далеко.
На меня выливались все те миллиметры осадков, о которых предупреждало радио, но по мне – чем больше миллиметров валилось на меня с неба, тем лучше я себя чувствовал.
Одна из моих бабушек при звуках грома шептала про Илью-пророка и его колесницу. Мне же представлялся каток для укладки асфальта, несущийся вниз по наклонной железной крыше. Громыхающий и подскакивающий на швах, соединяющих листы гигантской кровли.
Веселый ужас шевелился внутри, когда я думал о том, что крыша может не выдержать и каток рухнет вниз, вминая в землю шпиль Петропавловки и укатывая приземистый город в жесткий серый блин.
Если сейчас я попадаю под дождь, то сохну потом часами – влажные штаны липнут к заднице и стягивают бедра, рубашка врастает в спину. А тогда, в детстве, одежда моя высыхала на мне быстро и незаметно, я не испытывал от этого никакого неудобства и через несколько минут после того, как гроза заканчивалась, был уже свеж, бодр и сух.
В то время прохожих на улице и без всякой грозы бывало обычно немного, а уж если польет – даже эти редкие гуляки моментально забивались в подъезды и парадные, в вестибюли метро и магазины, чтобы не промокнуть и не испортить прическу, чтобы не промочить ноги и не простудиться, а в общем, скорее, повинуясь стадному чувству – все стоят в подворотне, и я должен быть там же, со своим народом, в единстве с ним обретая силу и смысл существования.
На меня смотрели неявно осуждающе, иногда усмехались, иногда ворчали. Я почти никогда не замечал ворчунов и насмешников, я всегда очень быстро уходил подальше от подворотен, на простор асфальтовых полей и рек – улицы в моем районе были конкретные, метров по сто в ширину. Говорили, что такая застройка делалась на случай войны. Мол, если будут бомбить, то дома не завалят проезжую часть и по ней свободно пройдут пехота и танки.
Гулять под грозовым ливнем невозможно, под ним можно только быстро и целенаправленно шагать куда-то, а поскольку определенной цели у меня в такие минуты обычно не было, я просто быстро шагал вперед, чувствуя, что двигаюсь в единственно нужном для меня направлении.
Ни впереди, ни позади ничего, кроме дождя и грома, не было, я шагал один в отмытом за секунды городе; суета и вонь общественной жизни оставались по ту сторону грозы. Когда я по какому-то стечению обстоятельств оказывался в грозу дома, то распахивал окна и включал что-нибудь вроде «Джудас Прист» на максимальной громкости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66