с утра до вечера он носился по тыловым дорогам не вестником мира, а рабом фантастической предпраздничной суеты. Вечером они - девять человек из его дивизии и две дюжины из других - были встречены тем же старшиной.
- Это все, - сказал старшина. - Грузовики дожидаются вас, чтобы отвезти назад.
Это все, думал он. Все, что ты должен делать, все, что тебе нужно делать, все, чего Он просил и ради чего принял смерть 1885 лет назад. В грузовике их было тридцать с лишним человек, в небе угасала вечерняя заря, казалось, это отступает безбурное, безбрежное море отчаяния, оставляя лишь тихую печаль и надежду; когда грузовик остановился, он тут же высунулся посмотреть, в чем дело. Оказалось, что невозможно пересечь дорогу из-за идущего по ней транспорта - дорога, шедшая, как он помнил, откуда-то из-под Булони на юго-восток, теперь была заполнена крытыми грузовиками с погашенными фарами, они двигались друг за другом впритык, словно вереница слонов, преграждая путь их грузовику, поэтому водитель был вынужден высадить своих пассажиров, чтобы они добирались как знают, спутники связного разошлись, а он стоял там в угасающих лучах заката; мимо него без конца тянулись машины, потом с одной из них его окликнули по имени: "Давай побыстрей сюда... показать тебе кое-что"; он побежал за машиной, нагнал ее и, вскакивая на подножку, узнал этого человека: то был старый охранник со склада боеприпасов в Сент-Омере, прибывший во Францию четыре года назад, чтобы отыскать сына, первым рассказавший ему о тринадцати французских солдатах.
В три часа пополуночи он сидел на огневой ступеньке, а часовой стоял, прислонясь к стене у амбразуры; осветительные снаряды взлетали, вспыхивали и с шипением гасли в густой темноте; вдали то и дело мерцали вспышки и раздавался грохот орудийного выстрела. Он говорил, и в голосе его отнюдь не слышалось изнеможения - голос был мечтательным, бойким и не только беззаботным, но словно бы и неспособным озаботить кого-то. Однако при его звуках часовой, не отрываясь от амбразуры, вздрагивал конвульсивно и нетерпеливо, словно раздраженный до невозможности.
- Один полк, - говорил связной. - Один французский полк. Лишь дурак способен рассматривать войну как необходимость, она слишком дорого обходится. Война - это эпизод, кризис, горячка, назначение которой избавить тело от горячки. Таким образом, назначение войны - покончить с войной. Мы знаем это уже шесть тысяч лет. Все дело в том, что шесть тысяч лет мы не знали, как это сделать: Шесть тысяч лет мы ошибочно полагали, что единственный способ остановить войну - собрать больше полков и батальонов, чем противник, делающий то же самое, и сталкивать их друг с другом, пока участь одной из сторон не будет решена, когда ей станет нечем воевать, другая сможет прекратить бойню. И были неправы, потому что вчера утром один-единственный французский полк, просто отказавшись идти в атаку, остановил всех нас.
На сей раз часовой не шевельнулся, он стоял, прислонясь к стене траншеи, вернее, подпирая ее, каска его была сильно заломлена, могло показаться, что он лениво глядит в амбразуру, но только его спина и плечи были совершенно неподвижны, словно он подпирал не земляную Стенку, а пустой и неподвижный воздух подле нее. И связной тоже не шевельнулся, хотя по голосу казалось, что он повернул голову и взглянул в затылок часовому.
- Что ты видишь? - спросил он. - Считаешь - ничего нового? Ту же самую вонючую полосу ничейной, никчемной, ужасной грязи между нашей и ихней проволокой, на которую ты вот уже четыре года глядишь через отверстия в мешках с песком? Ту же самую войну, которая, как мы поверили в конце концов, не может остановиться, словно оратор-любитель, отчаянно ищущий нужного предлога? Ошибаешься. Ты можешь выйти туда минут на пятнадцать и, возможно, не погибнуть. Да, может быть, в этом и есть новизна: ты можешь выйти туда, выпрямиться и оглядеться вокруг - конечно, если кто-то из нас еще способен стоять прямо. Но мы научимся. Кто знает? Возможно, через четыре-пять лет наши шейные мышцы станут настолько гибкими, что мы сможем уклоняться от ударов, а не склонять голову в ожидании, как вот уже четыре года; через десять лет наверняка.
Часовой не шевелился, он напоминал слепого, который внезапно столкнулся с опасностью и запоздало пытается определить ее каким-то сохранившимся вспомогательным чувством.
- Брось, - сказал связной. - Ты человек этого мира. В сущности, ты человек этого мира сегодня с полудня, хотя тебе не потрудились сказать этого до пятнадцати часов. Собственно говоря, теперь все мы люди этого мира, все мы, погибшие четвертого августа четыре года назад...
Часовой снова конвульсивно содрогнулся и глухо, хрипло, яростно произнес:
- Хватит. Я предупреждал тебя.
- ...все страхи, сомнения, сострадания, горе и вши... Потому что она кончена. Разве не так?
- Да! - сказал часовой.
- Разумеется, кончена. Ты прибыл... в пятнадцатом, так ведь? Ты тоже навидался войны. И, конечно, понимаешь, что она кончена.
- Кончена, - сказал часовой. - Разве ты не слышал, что эти... пушки у тебя под носом перестали стрелять?
- Тогда почему нас не отправляют домой?
- Как можно оголить всю... передовую сразу? Оставить пустым весь... фронт?
- А почему нет? - сказал связной. - Она ведь кончена? Казалось, он измотал часового, как матадор изматывает
быка, оставляя животному возможность лишь глядеть на себя.
- Кончилась. Завершилась. Прекратилась. Никаких парадов. Завтра мы отправляемся по домам; завтра в это время мы будем сгонять с постелей своих жен и невест тех, кто производит сапожные гвозди и винтовочные капсюли...
Торопливо подумал: Он ударит меня ногой. Сказал:
- Ладно. Извини. Я не знал, что у тебя была жена.
- Уже нету, - сказал часовой дрожащим шепотом. - Ну, теперь ты перестанешь? Перестанешь, черт тебя возьми?
- Конечно, уже нету. Очень разумно. Разумеется, это была девица из какой-нибудь пивнушки на Хай-стрит. Или же из Сити, с Хаундсдич или Бермондси, под сорок, но выглядевшая на пять лет моложе, и у нее были свои неприятности - у кого их не было? - но даже и в этом случае любой предпочтет ее, понимающую мужчин, молодым шлюхам, меняющим парней с отходом каждого поезда...
Часовой разразился бранью, хрипло, устало, яростно и монотонно обзывая связного непристойными и плоскими ругательствами, почерпнутыми в конюшнях, харчевнях и прочих сомнительных уголках, связанных с его прежней работой, потом в один и тот же миг связной торопливо приподнялся и сел, а часовой начал поворачиваться к амбразуре рывками, словно механическая игрушка, у которой кончился завод, опять пробормотав дрожащим от ярости голосом: "Смотри. Я предупредил тебя". Тут из-за поворота вышли двое и гуськом направились к ним, оба были в солдатских мундирах, но у одного был офицерский стек, у другого сержантские нашивки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119
- Это все, - сказал старшина. - Грузовики дожидаются вас, чтобы отвезти назад.
Это все, думал он. Все, что ты должен делать, все, что тебе нужно делать, все, чего Он просил и ради чего принял смерть 1885 лет назад. В грузовике их было тридцать с лишним человек, в небе угасала вечерняя заря, казалось, это отступает безбурное, безбрежное море отчаяния, оставляя лишь тихую печаль и надежду; когда грузовик остановился, он тут же высунулся посмотреть, в чем дело. Оказалось, что невозможно пересечь дорогу из-за идущего по ней транспорта - дорога, шедшая, как он помнил, откуда-то из-под Булони на юго-восток, теперь была заполнена крытыми грузовиками с погашенными фарами, они двигались друг за другом впритык, словно вереница слонов, преграждая путь их грузовику, поэтому водитель был вынужден высадить своих пассажиров, чтобы они добирались как знают, спутники связного разошлись, а он стоял там в угасающих лучах заката; мимо него без конца тянулись машины, потом с одной из них его окликнули по имени: "Давай побыстрей сюда... показать тебе кое-что"; он побежал за машиной, нагнал ее и, вскакивая на подножку, узнал этого человека: то был старый охранник со склада боеприпасов в Сент-Омере, прибывший во Францию четыре года назад, чтобы отыскать сына, первым рассказавший ему о тринадцати французских солдатах.
В три часа пополуночи он сидел на огневой ступеньке, а часовой стоял, прислонясь к стене у амбразуры; осветительные снаряды взлетали, вспыхивали и с шипением гасли в густой темноте; вдали то и дело мерцали вспышки и раздавался грохот орудийного выстрела. Он говорил, и в голосе его отнюдь не слышалось изнеможения - голос был мечтательным, бойким и не только беззаботным, но словно бы и неспособным озаботить кого-то. Однако при его звуках часовой, не отрываясь от амбразуры, вздрагивал конвульсивно и нетерпеливо, словно раздраженный до невозможности.
- Один полк, - говорил связной. - Один французский полк. Лишь дурак способен рассматривать войну как необходимость, она слишком дорого обходится. Война - это эпизод, кризис, горячка, назначение которой избавить тело от горячки. Таким образом, назначение войны - покончить с войной. Мы знаем это уже шесть тысяч лет. Все дело в том, что шесть тысяч лет мы не знали, как это сделать: Шесть тысяч лет мы ошибочно полагали, что единственный способ остановить войну - собрать больше полков и батальонов, чем противник, делающий то же самое, и сталкивать их друг с другом, пока участь одной из сторон не будет решена, когда ей станет нечем воевать, другая сможет прекратить бойню. И были неправы, потому что вчера утром один-единственный французский полк, просто отказавшись идти в атаку, остановил всех нас.
На сей раз часовой не шевельнулся, он стоял, прислонясь к стене траншеи, вернее, подпирая ее, каска его была сильно заломлена, могло показаться, что он лениво глядит в амбразуру, но только его спина и плечи были совершенно неподвижны, словно он подпирал не земляную Стенку, а пустой и неподвижный воздух подле нее. И связной тоже не шевельнулся, хотя по голосу казалось, что он повернул голову и взглянул в затылок часовому.
- Что ты видишь? - спросил он. - Считаешь - ничего нового? Ту же самую вонючую полосу ничейной, никчемной, ужасной грязи между нашей и ихней проволокой, на которую ты вот уже четыре года глядишь через отверстия в мешках с песком? Ту же самую войну, которая, как мы поверили в конце концов, не может остановиться, словно оратор-любитель, отчаянно ищущий нужного предлога? Ошибаешься. Ты можешь выйти туда минут на пятнадцать и, возможно, не погибнуть. Да, может быть, в этом и есть новизна: ты можешь выйти туда, выпрямиться и оглядеться вокруг - конечно, если кто-то из нас еще способен стоять прямо. Но мы научимся. Кто знает? Возможно, через четыре-пять лет наши шейные мышцы станут настолько гибкими, что мы сможем уклоняться от ударов, а не склонять голову в ожидании, как вот уже четыре года; через десять лет наверняка.
Часовой не шевелился, он напоминал слепого, который внезапно столкнулся с опасностью и запоздало пытается определить ее каким-то сохранившимся вспомогательным чувством.
- Брось, - сказал связной. - Ты человек этого мира. В сущности, ты человек этого мира сегодня с полудня, хотя тебе не потрудились сказать этого до пятнадцати часов. Собственно говоря, теперь все мы люди этого мира, все мы, погибшие четвертого августа четыре года назад...
Часовой снова конвульсивно содрогнулся и глухо, хрипло, яростно произнес:
- Хватит. Я предупреждал тебя.
- ...все страхи, сомнения, сострадания, горе и вши... Потому что она кончена. Разве не так?
- Да! - сказал часовой.
- Разумеется, кончена. Ты прибыл... в пятнадцатом, так ведь? Ты тоже навидался войны. И, конечно, понимаешь, что она кончена.
- Кончена, - сказал часовой. - Разве ты не слышал, что эти... пушки у тебя под носом перестали стрелять?
- Тогда почему нас не отправляют домой?
- Как можно оголить всю... передовую сразу? Оставить пустым весь... фронт?
- А почему нет? - сказал связной. - Она ведь кончена? Казалось, он измотал часового, как матадор изматывает
быка, оставляя животному возможность лишь глядеть на себя.
- Кончилась. Завершилась. Прекратилась. Никаких парадов. Завтра мы отправляемся по домам; завтра в это время мы будем сгонять с постелей своих жен и невест тех, кто производит сапожные гвозди и винтовочные капсюли...
Торопливо подумал: Он ударит меня ногой. Сказал:
- Ладно. Извини. Я не знал, что у тебя была жена.
- Уже нету, - сказал часовой дрожащим шепотом. - Ну, теперь ты перестанешь? Перестанешь, черт тебя возьми?
- Конечно, уже нету. Очень разумно. Разумеется, это была девица из какой-нибудь пивнушки на Хай-стрит. Или же из Сити, с Хаундсдич или Бермондси, под сорок, но выглядевшая на пять лет моложе, и у нее были свои неприятности - у кого их не было? - но даже и в этом случае любой предпочтет ее, понимающую мужчин, молодым шлюхам, меняющим парней с отходом каждого поезда...
Часовой разразился бранью, хрипло, устало, яростно и монотонно обзывая связного непристойными и плоскими ругательствами, почерпнутыми в конюшнях, харчевнях и прочих сомнительных уголках, связанных с его прежней работой, потом в один и тот же миг связной торопливо приподнялся и сел, а часовой начал поворачиваться к амбразуре рывками, словно механическая игрушка, у которой кончился завод, опять пробормотав дрожащим от ярости голосом: "Смотри. Я предупредил тебя". Тут из-за поворота вышли двое и гуськом направились к ним, оба были в солдатских мундирах, но у одного был офицерский стек, у другого сержантские нашивки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119