И все утихало в стареньком доме: лампадка теплилась, пахло выхухолью, мелиссой, сверчок трюкал - и спала добрая, смешная, невинная чета.
Вот к этим-то юродивым, или, как он выражался, переклиткам, приютившим его сестру, и привел Паклин своих знакомых.
Сестра его была девушка умная и недурная лицом - глаза у ней были удивительные; но несчастный ее горб сокрушал ее, отнимал всякую самонадеянность и веселость, сделал ее недоверчивой и чуть не злою. И имя ей попалось премудреное: Снандулия! Паклин хотел было перекрестить ее в Софию; но она упорно держалась своего странного имени, говоря, что горбатой так и следует называться Снандулией. Она была хорошая музыкантша и порядочно играла на фортепиано - "по милости моих длинных пальцев, - замечала она не без горечи, - у горбатых они всегда такие бывают".
Гости застали Фомушку и Фимушку в самую ту минуту, когда они просыпались от послеобеденного сна и пили водицу.
- Вступаем в восемнадцатый век! - воскликнул Паклин, как только перешагнул порог субочевского дома.
И действительно: XVIII век встретил гостей уже в передней, в виде низеньких синеньких ширмочек, оклеенных вырезанными черными силуэтками напудренных дам и кавалеров . С легкой руки Лафатера силуэтки были в большой моде в России в 80-х годах прошлого столетия. Внезапное появление такого большого числа посетителей - целых четыре! - произвело волнение в редко посещаемом доме. Послышался топот обутых и босых ног, несколько женских лиц мгновенно высунулось и исчезло - кого-то где-то приперли, кто-то охнул, кто-то фыркнул, кто-то судорожно прошептал: - Ну вас!
Наконец появился Каллиопыч в своем шершавом камзоле и, растворив дверь в "зало", громогласно воскликнул:
- Государь, этта будет Сила Самсоныч с другими господами !
Хозяева гораздо меньше перетревожились, чем их прислуга. Вторжение четырех взрослых мужчин в их довольно, впрочем, просторную гостиную несколько, правда, изумило их; но Паклин немедленно их успокоил, представив им поочередно, с разными прибауточками, Нежданова, Соломина и Маркелова как людей смирных и не "коронных". Фомушка и Фимушка особенно не жаловали коронных, то есть чиновных людей.
Появившаяся на призыв брата Снандулия гораздо больше волновалась и чинилась, чем старички Субочевы. Они попросили - оба вместе и в одних и тех же выражениях - гостей сесть и пожелали узнать, чем их потчевать: чаем, шоколадом или шипучей водицей с вареньем? Когда же узнали, что гостям ничего не требуется, так как они незадолго перед тем завтракали у купца Голушкина и скоро будут там обедать, то перестали угощать их и, сложив одинаковым образом ручки на брюшке, приступили к беседе.
Сперва она шла немного вяло, но скоро оживилась. Паклин чрезвычайно рассмешил старичков известным гоголевским анекдотом о городничем, проникнувшем в набитую битком церковь, и о пироге, который оказался тем же городничим; хохотали они до слез. Смеялись они тоже одинаковым образом: очень визгливо, кончая кашлем и краснотой да испариной по всему лицу. Паклин вообще заметил, что на людей вроде Субочевых цитаты из Гоголя действуют весьма сильно и как-то порывисто; но так-как ему не столько хотелось их потешать самих сколько показать их своим знакомым, то он переменил батареи и повел дело так, что старички вскоре совсем раскуражились.
Фомушка достал и показал гостям свою любимую деревянную резную табакерку, на которой когда-то можно было счесть тридцать шесть человеческих фигур в разных положениях: все они давно стерлись, но Фомушка их видел, видел до сих пор, и перечесть их мог и указывал на них.
"Смотрите, - говорил он, - вон один из окошка глядит, смотрите: он голову высунул..." А то место, на которое указывал его пухленький палец с приподнятым ноготком, так же было гладко, как и вся остальная крыша табакерки . Потом он обратил внимание посетителей на висевшую над его головой картину, писанную масляными красками.
Она изображала охотника в профиль, скачущего во весь дух на буланой лошади - тоже в профиль - по снежной равнине. На охотнике была высокая белая баранья шапка с голубым языком, черкеска из верблюжьей шерсти с бархатной оторочкой, перетянутая кованым золоченым поясом; расшитая шелком рукавица была заткнута за тот пояс; кинжал в серебряной оправе с чернью висел на нем.
В одной руке охотник, на вид очень моложавый и полный, держал огромный рог, украшенный красными кистями, а в другой - поводья и нагайку; все четыре ноги у лошади висели на воздухе, и на каждой из них живописец тщательно изобразил подкову, обозначив даже гвозди.
"И заметьте, - промолвил Фомушка, указывая тем же пухленьким пальцем на четыре полукруглых пятна, выведенных на белом фоне позади лошадиных ног, следы на снегу - и те представил!" Почему этих следов было всего четыре, а дальше позади не было видно ни одного - об этом Фомушка умалчивал.
- А ведь это я! - прибавил он, погодя немного, с стыдливой улыбкой.
- Как? - воскликнул Нежданов. - Вы были охотником?
- Был... да недолго. Раз, на всем скаку, через голову лошади покатился да курпей себе зашиб. Ну, Фимушка испугалась... ну - и запретила мне. Я с тех пор и бросил.
- Что вы зашибли? - спросил Нежданов.
- Курпей, - повторил Фомушка, понизив голос. Гости молча переглянулись. Никто не знал, что такое курпей, - то есть Маркелов знал, что курпеем зовется мохнатая кисть на казачьей или черкесской шапке; да не мог же это зашибить себе Фомушка! А спросить его, что именно он понимал под словом курпей, никто так и не решился.
- Ну, уж коли ты так расхвастался, - заговорила вдруг Фимушка, - так похвастаюсь и я.
Из крохотного "бонердюжура", - так называлось старинное бюро на маленьких кривых ножках с подъемной круглой крышей, которая входила в спинку бюро, - она достала миниатюрную акварель в бронзовой овальной рамке, представлявшую совершенно голенького четырехлетнего младенца с колчаном за плечами и голубой ленточкой через грудку, пробующего концом пальчика острие стрелы. Младенец был очень курчав, немного кос и улыбался.
Фимушка показала акварель гостям.
- Это была - я... - промолвила она.
- Вы?
- Да, я. В юности. К моему батюшке покойному ходил живописец-француз, отличный живописец! Так вот он меня написал ко дню батюшкиных именин. И какой хороший был француз!
Он и после к нам езжал. Войдет, бывало, шаркнет ножкой, потом дрыгнет ею, дрыгнет и ручку тебе поцелует, а уходя - свои собственные пальчики поцелует, ей-ей! И направо-то он поклонится, и налево, и назад, и вперед! Очень хороший был француз!
Гости похвалили его работу; Паклин даже нашел, что есть еще какое-то сходство.
А тут Фомушка начал говорить о теперешних французах и выразил мнение, что они, должно быть, все презлые стали! - Почему же это так.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
Вот к этим-то юродивым, или, как он выражался, переклиткам, приютившим его сестру, и привел Паклин своих знакомых.
Сестра его была девушка умная и недурная лицом - глаза у ней были удивительные; но несчастный ее горб сокрушал ее, отнимал всякую самонадеянность и веселость, сделал ее недоверчивой и чуть не злою. И имя ей попалось премудреное: Снандулия! Паклин хотел было перекрестить ее в Софию; но она упорно держалась своего странного имени, говоря, что горбатой так и следует называться Снандулией. Она была хорошая музыкантша и порядочно играла на фортепиано - "по милости моих длинных пальцев, - замечала она не без горечи, - у горбатых они всегда такие бывают".
Гости застали Фомушку и Фимушку в самую ту минуту, когда они просыпались от послеобеденного сна и пили водицу.
- Вступаем в восемнадцатый век! - воскликнул Паклин, как только перешагнул порог субочевского дома.
И действительно: XVIII век встретил гостей уже в передней, в виде низеньких синеньких ширмочек, оклеенных вырезанными черными силуэтками напудренных дам и кавалеров . С легкой руки Лафатера силуэтки были в большой моде в России в 80-х годах прошлого столетия. Внезапное появление такого большого числа посетителей - целых четыре! - произвело волнение в редко посещаемом доме. Послышался топот обутых и босых ног, несколько женских лиц мгновенно высунулось и исчезло - кого-то где-то приперли, кто-то охнул, кто-то фыркнул, кто-то судорожно прошептал: - Ну вас!
Наконец появился Каллиопыч в своем шершавом камзоле и, растворив дверь в "зало", громогласно воскликнул:
- Государь, этта будет Сила Самсоныч с другими господами !
Хозяева гораздо меньше перетревожились, чем их прислуга. Вторжение четырех взрослых мужчин в их довольно, впрочем, просторную гостиную несколько, правда, изумило их; но Паклин немедленно их успокоил, представив им поочередно, с разными прибауточками, Нежданова, Соломина и Маркелова как людей смирных и не "коронных". Фомушка и Фимушка особенно не жаловали коронных, то есть чиновных людей.
Появившаяся на призыв брата Снандулия гораздо больше волновалась и чинилась, чем старички Субочевы. Они попросили - оба вместе и в одних и тех же выражениях - гостей сесть и пожелали узнать, чем их потчевать: чаем, шоколадом или шипучей водицей с вареньем? Когда же узнали, что гостям ничего не требуется, так как они незадолго перед тем завтракали у купца Голушкина и скоро будут там обедать, то перестали угощать их и, сложив одинаковым образом ручки на брюшке, приступили к беседе.
Сперва она шла немного вяло, но скоро оживилась. Паклин чрезвычайно рассмешил старичков известным гоголевским анекдотом о городничем, проникнувшем в набитую битком церковь, и о пироге, который оказался тем же городничим; хохотали они до слез. Смеялись они тоже одинаковым образом: очень визгливо, кончая кашлем и краснотой да испариной по всему лицу. Паклин вообще заметил, что на людей вроде Субочевых цитаты из Гоголя действуют весьма сильно и как-то порывисто; но так-как ему не столько хотелось их потешать самих сколько показать их своим знакомым, то он переменил батареи и повел дело так, что старички вскоре совсем раскуражились.
Фомушка достал и показал гостям свою любимую деревянную резную табакерку, на которой когда-то можно было счесть тридцать шесть человеческих фигур в разных положениях: все они давно стерлись, но Фомушка их видел, видел до сих пор, и перечесть их мог и указывал на них.
"Смотрите, - говорил он, - вон один из окошка глядит, смотрите: он голову высунул..." А то место, на которое указывал его пухленький палец с приподнятым ноготком, так же было гладко, как и вся остальная крыша табакерки . Потом он обратил внимание посетителей на висевшую над его головой картину, писанную масляными красками.
Она изображала охотника в профиль, скачущего во весь дух на буланой лошади - тоже в профиль - по снежной равнине. На охотнике была высокая белая баранья шапка с голубым языком, черкеска из верблюжьей шерсти с бархатной оторочкой, перетянутая кованым золоченым поясом; расшитая шелком рукавица была заткнута за тот пояс; кинжал в серебряной оправе с чернью висел на нем.
В одной руке охотник, на вид очень моложавый и полный, держал огромный рог, украшенный красными кистями, а в другой - поводья и нагайку; все четыре ноги у лошади висели на воздухе, и на каждой из них живописец тщательно изобразил подкову, обозначив даже гвозди.
"И заметьте, - промолвил Фомушка, указывая тем же пухленьким пальцем на четыре полукруглых пятна, выведенных на белом фоне позади лошадиных ног, следы на снегу - и те представил!" Почему этих следов было всего четыре, а дальше позади не было видно ни одного - об этом Фомушка умалчивал.
- А ведь это я! - прибавил он, погодя немного, с стыдливой улыбкой.
- Как? - воскликнул Нежданов. - Вы были охотником?
- Был... да недолго. Раз, на всем скаку, через голову лошади покатился да курпей себе зашиб. Ну, Фимушка испугалась... ну - и запретила мне. Я с тех пор и бросил.
- Что вы зашибли? - спросил Нежданов.
- Курпей, - повторил Фомушка, понизив голос. Гости молча переглянулись. Никто не знал, что такое курпей, - то есть Маркелов знал, что курпеем зовется мохнатая кисть на казачьей или черкесской шапке; да не мог же это зашибить себе Фомушка! А спросить его, что именно он понимал под словом курпей, никто так и не решился.
- Ну, уж коли ты так расхвастался, - заговорила вдруг Фимушка, - так похвастаюсь и я.
Из крохотного "бонердюжура", - так называлось старинное бюро на маленьких кривых ножках с подъемной круглой крышей, которая входила в спинку бюро, - она достала миниатюрную акварель в бронзовой овальной рамке, представлявшую совершенно голенького четырехлетнего младенца с колчаном за плечами и голубой ленточкой через грудку, пробующего концом пальчика острие стрелы. Младенец был очень курчав, немного кос и улыбался.
Фимушка показала акварель гостям.
- Это была - я... - промолвила она.
- Вы?
- Да, я. В юности. К моему батюшке покойному ходил живописец-француз, отличный живописец! Так вот он меня написал ко дню батюшкиных именин. И какой хороший был француз!
Он и после к нам езжал. Войдет, бывало, шаркнет ножкой, потом дрыгнет ею, дрыгнет и ручку тебе поцелует, а уходя - свои собственные пальчики поцелует, ей-ей! И направо-то он поклонится, и налево, и назад, и вперед! Очень хороший был француз!
Гости похвалили его работу; Паклин даже нашел, что есть еще какое-то сходство.
А тут Фомушка начал говорить о теперешних французах и выразил мнение, что они, должно быть, все презлые стали! - Почему же это так.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75