Нет, я полагаю, они разыграют какой-нибудь спектакль, постараются вызвать растерянность, подорвать доверие к тебе и даже к Утеру.
– А к тебе, Мерлин?
Я улыбнулся.
– Это одно и то же. Прости, но дальше я ничего не вижу. Я вижу смерть и тьму, но не для тебя.
– Для короля? – отрывисто спросил он.
Я не ответил. Он минуту молчал, глядя мне в лицо, потом кивнул, будто получил ответ, и спросил:
– Кто же они, мои враги?
– Их возглавляет король Лотиана.
– А-а, – задумчиво протянул он, и я понял, что его острый ум не бездействовал в течение прошедшего безумного дня. Он видел и слышал, сопоставлял и соображал. – И еще Уриен, его приспешник, и Тудваль и Динпелидра, и... чей это зеленый значок с росомахой?
– Агвизеля. Король что-нибудь говорил тебе о них?
Он покачал головой.
– Мы беседовали все больше о прошлом. Он, конечно, за эти годы получал обо мне известия от тебя и от Эктора, а я... – Он засмеялся. – Едва ли еще какой-нибудь сын знает так много о своем отце и об отце своего отца, как я. Ты мне столько рассказывал... Но одно дело – рассказы, а другое... Пришлось еще многое узнавать.
И он подробно рассказал мне о часах, проведенных с королем, без всякого сожаления по невозместимому прошлому, а с той спокойной рассудительностью, которая, как я убедился, была неотъемлемой чертой его натуры. Это, думал я, у него не от Утера: такое свойство я замечал за Амброзием и за самим собой – люди называют его холодностью. Артур оказался способен подняться над переживаниями своего отрочества, все продумать и взвесить с той четкостью мысли, какой отмечены истинные короли, исключить все чувства и добраться до существа. Даже заговорив о матери, он сумел взглянуть на события с ее точки зрения и выказал ту же бестрепетную проницательность, что и королева Игрейна.
– Если б я знал, что моя мать жива и так охотно со мной рассталась, мне, ребенку, было бы, наверно, больно. Но вы с Эктором избавили меня в детстве от ненужных страданий, изобразив дело так, будто она умерла: ну а теперь я и сам все понимаю, как, по твоим словам, понимала моя мать: что быть принцем – значит всегда подчиняться необходимости. Она не просто так отдала меня. – Он улыбался, но говорил серьезно. – То, что я сказал тебе раньше, правда. Мне гораздо лучше было жить в Диком лесу, считая себя внебрачным сыном умершей матери и твоим, чем если бы я рос при дворе отца с мыслью, что королева раньше или позже родит другого сына, который займет мое место.
За все годы я ни разу не взглянул на его положение так. Я был ослеплен высшими целями, занят заботами о его безопасности, о будущем страны, о воле богов. Живой мальчик Эмрис, пока он однажды утром не ворвался в мою лесную жизнь, был для меня только символом, как бы новым воплощением моего отца и моим собственным орудием. А потом, когда я узнал и полюбил его, я сознавал только, каким лишениям мы его подвергаем: ведь он такой горячий, такой честолюбивый, так стремится во всем быть лучшим и первым и сердце у него такое щедрое и привязчивое. Напрасно бы я стал говорить себе, что если бы не я, никогда бы не видеть ему своего наследника; меня угнетало неотступное чувство вины за все, что было у него отнято.
Бесспорно, он сознавал свои лишения и страдал. Но и сейчас, в миг полного самообретения, он умел ясно представить себе, каково ему было бы расти принцем при дворе. И я понимал, что он прав. Даже не считая постоянного риска, самая жизнь у короля была бы для него безрадостной, а многие его хорошие качества, не получая выхода и развития, со временем изжили бы себя. Но чтобы облегчить мою душу, слова об этом должны были исходить от него. И теперь, когда я их услышал, они развеяли мое чувство вины, как свежий ветерок разгоняет болотные туманы.
А он опять заговорил об отце.
– Он мне понравился, – сказал он. – Он был хорошим королем в меру своих сил. Живя от него в стороне, я имел возможность слушать, что люди говорят, и вынести свое суждение. Но как отец... Сумели бы мы с ним поладить под одним кровом – это другой разговор. А знакомство с матерью мне еще предстоит. Ей, я полагаю, скоро понадобятся утешения.
Про Моргаузу он помянул только один раз, мельком.
– Говорят, она уехала?
– Да, отбыла нынче утром, пока ты находился у короля.
– Ты говорил с ней? Как она приняла твои слова?
– Убиваться не стала, – ответил я, нисколько не погрешив против правды. – Можешь за нее не беспокоиться.
– Это ты велел ей уехать?
– Посоветовал. Как тебе советую не думать об этом впредь. Сейчас пока ничего больше сделать нельзя. Единственное только я предполагаю: поспать. Сегодня был трудный день, и прежде чем он кончится, и тебе, и мне придется еще труднее. А потому, если сможешь, забудь толпу, осаждающую двери, и стражника, стоящего под окном, и давай оба поспим до заката.
И тут он вдруг зевнул, широко, как молодая кошка, и засмеялся:
– Ты не навел на меня чары – для верности? Я вдруг так спать захотел, кажется неделю бы проспал... Ладно, сделаю, как ты велишь, но можно мне послать слугу к Бедуиру?
О Моргаузе он больше не говорил и, я думаю, за сборами и последними приготовлениями к пиру и впрямь забыл о ней. Во всяком случае, давешнее сокрушенное выражение окончательно исчезло с его лица, ничто не омрачало более его душу, угрызения и дурные предчувствия отскочили от его юного деятельного существа, словно капли воды от раскаленного металла. Даже если бы он и догадывался, как я, о том, какое будущее его ждет – еще более великое, чем он мог себе представить, и под конец более ужасное, – все равно едва ли от этого потускнела бы его радость. Четырнадцатилетнему смерть в сорок лет представляется бесконечно далекой.
Час спустя после захода солнца нас пришли пригласить в пиршественную залу.
8
В зале собралось множество гостей. А в коридорах если и раньше было людно, то теперь, после того как трубы провозгласили начало пиршества, началась настоящая давка; казалось, еще немного – и даже эти прочные, римской постройки стены выпучатся и рухнут под нажимом возбужденной толпы. Ибо распространился слух, быстрый, как лесной пожар, что это будет не обычный пир по случаю победы, и в Лугуваллиум съехались люди за тридцать миль в округе, желая присутствовать при великом событии.
В толпе нельзя было различить, кто сопровождает какого-то лорда из числа приглашенных в главную залу, где пировал сам король. На пиршествах такого рода оружие полагается оставлять при входе, и вскоре передняя комната стала похожа на уголок Дикого леса – такая в ней образовалась чаща из пик, копий и мечей, отнятых у входящих. Сверх этого стража ничего не могла сделать и лишь обшаривала взглядами каждого прибывающего гостя, чтобы удостовериться, что при нем не осталось иного оружия, кроме ножа или кинжала, которым он будет резать пищу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
– А к тебе, Мерлин?
Я улыбнулся.
– Это одно и то же. Прости, но дальше я ничего не вижу. Я вижу смерть и тьму, но не для тебя.
– Для короля? – отрывисто спросил он.
Я не ответил. Он минуту молчал, глядя мне в лицо, потом кивнул, будто получил ответ, и спросил:
– Кто же они, мои враги?
– Их возглавляет король Лотиана.
– А-а, – задумчиво протянул он, и я понял, что его острый ум не бездействовал в течение прошедшего безумного дня. Он видел и слышал, сопоставлял и соображал. – И еще Уриен, его приспешник, и Тудваль и Динпелидра, и... чей это зеленый значок с росомахой?
– Агвизеля. Король что-нибудь говорил тебе о них?
Он покачал головой.
– Мы беседовали все больше о прошлом. Он, конечно, за эти годы получал обо мне известия от тебя и от Эктора, а я... – Он засмеялся. – Едва ли еще какой-нибудь сын знает так много о своем отце и об отце своего отца, как я. Ты мне столько рассказывал... Но одно дело – рассказы, а другое... Пришлось еще многое узнавать.
И он подробно рассказал мне о часах, проведенных с королем, без всякого сожаления по невозместимому прошлому, а с той спокойной рассудительностью, которая, как я убедился, была неотъемлемой чертой его натуры. Это, думал я, у него не от Утера: такое свойство я замечал за Амброзием и за самим собой – люди называют его холодностью. Артур оказался способен подняться над переживаниями своего отрочества, все продумать и взвесить с той четкостью мысли, какой отмечены истинные короли, исключить все чувства и добраться до существа. Даже заговорив о матери, он сумел взглянуть на события с ее точки зрения и выказал ту же бестрепетную проницательность, что и королева Игрейна.
– Если б я знал, что моя мать жива и так охотно со мной рассталась, мне, ребенку, было бы, наверно, больно. Но вы с Эктором избавили меня в детстве от ненужных страданий, изобразив дело так, будто она умерла: ну а теперь я и сам все понимаю, как, по твоим словам, понимала моя мать: что быть принцем – значит всегда подчиняться необходимости. Она не просто так отдала меня. – Он улыбался, но говорил серьезно. – То, что я сказал тебе раньше, правда. Мне гораздо лучше было жить в Диком лесу, считая себя внебрачным сыном умершей матери и твоим, чем если бы я рос при дворе отца с мыслью, что королева раньше или позже родит другого сына, который займет мое место.
За все годы я ни разу не взглянул на его положение так. Я был ослеплен высшими целями, занят заботами о его безопасности, о будущем страны, о воле богов. Живой мальчик Эмрис, пока он однажды утром не ворвался в мою лесную жизнь, был для меня только символом, как бы новым воплощением моего отца и моим собственным орудием. А потом, когда я узнал и полюбил его, я сознавал только, каким лишениям мы его подвергаем: ведь он такой горячий, такой честолюбивый, так стремится во всем быть лучшим и первым и сердце у него такое щедрое и привязчивое. Напрасно бы я стал говорить себе, что если бы не я, никогда бы не видеть ему своего наследника; меня угнетало неотступное чувство вины за все, что было у него отнято.
Бесспорно, он сознавал свои лишения и страдал. Но и сейчас, в миг полного самообретения, он умел ясно представить себе, каково ему было бы расти принцем при дворе. И я понимал, что он прав. Даже не считая постоянного риска, самая жизнь у короля была бы для него безрадостной, а многие его хорошие качества, не получая выхода и развития, со временем изжили бы себя. Но чтобы облегчить мою душу, слова об этом должны были исходить от него. И теперь, когда я их услышал, они развеяли мое чувство вины, как свежий ветерок разгоняет болотные туманы.
А он опять заговорил об отце.
– Он мне понравился, – сказал он. – Он был хорошим королем в меру своих сил. Живя от него в стороне, я имел возможность слушать, что люди говорят, и вынести свое суждение. Но как отец... Сумели бы мы с ним поладить под одним кровом – это другой разговор. А знакомство с матерью мне еще предстоит. Ей, я полагаю, скоро понадобятся утешения.
Про Моргаузу он помянул только один раз, мельком.
– Говорят, она уехала?
– Да, отбыла нынче утром, пока ты находился у короля.
– Ты говорил с ней? Как она приняла твои слова?
– Убиваться не стала, – ответил я, нисколько не погрешив против правды. – Можешь за нее не беспокоиться.
– Это ты велел ей уехать?
– Посоветовал. Как тебе советую не думать об этом впредь. Сейчас пока ничего больше сделать нельзя. Единственное только я предполагаю: поспать. Сегодня был трудный день, и прежде чем он кончится, и тебе, и мне придется еще труднее. А потому, если сможешь, забудь толпу, осаждающую двери, и стражника, стоящего под окном, и давай оба поспим до заката.
И тут он вдруг зевнул, широко, как молодая кошка, и засмеялся:
– Ты не навел на меня чары – для верности? Я вдруг так спать захотел, кажется неделю бы проспал... Ладно, сделаю, как ты велишь, но можно мне послать слугу к Бедуиру?
О Моргаузе он больше не говорил и, я думаю, за сборами и последними приготовлениями к пиру и впрямь забыл о ней. Во всяком случае, давешнее сокрушенное выражение окончательно исчезло с его лица, ничто не омрачало более его душу, угрызения и дурные предчувствия отскочили от его юного деятельного существа, словно капли воды от раскаленного металла. Даже если бы он и догадывался, как я, о том, какое будущее его ждет – еще более великое, чем он мог себе представить, и под конец более ужасное, – все равно едва ли от этого потускнела бы его радость. Четырнадцатилетнему смерть в сорок лет представляется бесконечно далекой.
Час спустя после захода солнца нас пришли пригласить в пиршественную залу.
8
В зале собралось множество гостей. А в коридорах если и раньше было людно, то теперь, после того как трубы провозгласили начало пиршества, началась настоящая давка; казалось, еще немного – и даже эти прочные, римской постройки стены выпучатся и рухнут под нажимом возбужденной толпы. Ибо распространился слух, быстрый, как лесной пожар, что это будет не обычный пир по случаю победы, и в Лугуваллиум съехались люди за тридцать миль в округе, желая присутствовать при великом событии.
В толпе нельзя было различить, кто сопровождает какого-то лорда из числа приглашенных в главную залу, где пировал сам король. На пиршествах такого рода оружие полагается оставлять при входе, и вскоре передняя комната стала похожа на уголок Дикого леса – такая в ней образовалась чаща из пик, копий и мечей, отнятых у входящих. Сверх этого стража ничего не могла сделать и лишь обшаривала взглядами каждого прибывающего гостя, чтобы удостовериться, что при нем не осталось иного оружия, кроме ножа или кинжала, которым он будет резать пищу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123