И десятки тысяч долгие часы сидели на раскаленных трибунах, покорно снося эту пытку.
Когда императору надоедала эта игра, он разрешал опять натянуть тенты.
В других случаях, точно так же без малейшего повода, он вдруг учинял казни или принимался разбрасывать деньги с балкона. Или приказывал закрыть склады с государственным хлебом, обрекая народ на голод. И только когда страдания и голод достигали той черты, которую, очевидно, намечал себе император, он разрешал открыть склады и возобновить выдачу хлеба.
Все эти поступки не имели ни иного повода, ни иной причины, кроме одной — так желал император.
Тем же, кто осмеливался увещевать его, он отвечал своей любимой фразой:
— Не забывай, что я могу сделать что угодно и . с кем угодно!
Это чувство уверенности в полнейшем исполнении любого своего желания вызывало искушение найти, нащупать где-то последний рубеж возможного, запретный и манящий край того, что дозволено. Видя, что черта эта отодвигается все дальше и дальше, владыки начинали испытывать нечто вроде азарта в своем желании коснуться ее, достичь предела власти. Тогда-то и появлялся правитель вроде Калигулы, со всеми его безумствами, прихотями и чудовищными капризами.
— Никто из прежних принцепсов, — признался однажды Нерон, — не знал, сколь много может он себе позволить.
Кому еще из владык могло прийти в голову сжечь свою столицу, как это сделал Нерон? Обходя город, его люди смоляными факелами и горящей паклей поджигали дома. Многие видели это, но никто не осмелился схватить поджигателей или хотя бы помешать им. «Шесть дней и семь ночей свирепствовало бедствие, — писал историк тех лет, — а народ искал убежища в каменных памятниках и склепах».
Так, проводя дни свои в казнях, оргиях, среди пожаров, четырнадцать лет тщетно искал Нерон ту черту, которая отметила бы пределы его власти.
Но если другие владыки решались лишь на то, чтобы подвергать испытанию преданность своих приближенных или долготерпение народа, то император Домициан бросил вызов куда более страшный. Он вздумал испытать, может ли его власть оказаться сильнее воли богов и одолеть веление судьбы.
Император призвал к себе астролога Асклетариона и задал ему вопрос: какая участь ожидает его, астролога? Тот ответил, что его вскоре разорвут собаки. Тогда Домициан рассмеялся и приказал страже тотчас же убить Асклетариона. Довольный, что ему удалось изменить предначертанное судьбой, император в тот же день за трапезой поведал друзьям о своем торжестве. Все принялись наперебой восхищаться императором, его находчивостью и смелостью. Только мимический актер Латин, возлежавший вместе с другими, не разделял общего восторга. Это заметил Домициан.
— Когда я шел сюда, — заговорил актер, почувствовав на себе тяжелый взгляд императора, — я проходил мимо площади, где сжигают мертвых. Как раз передо мной туда принесли астролога. Его положили на костер, но сильный ветер погасил пламя. И тогда я увидел, как стая бродячих собак рвала полусожженный труп.
Так повествует об этом эпизоде Светоний. Неизвестно, о чем подумал император, почувствовав, возможно, впервые нечто, противостоящее его воле.
Другое начало, столь же неодолимое, как и судьба, — время. Но тем сильнее соблазн противоборства с ним. Можно ли изменить прошлое по своему произволу и воле? Не один правитель в той или иной мере пытался совершить это. Но никто не заходил так далеко, как египетский фараон Рамсес II и китайский император Цинь Шихуанди.
…Никто из потомков не должен и помыслить, будто до него, до Рамсеса Великого, совершалось нечто значительное и достойное внимания. Время начинается с него, все, что было раньше, должно быть перечеркнуто и забыто, а еще лучше — приписано ему, Рамсесу. И вот искусные каменотесы на стенах всех храмов, всех дворцов и зданий, даже воздвигнутых задолго до того, как появился на свет их теперешний повелитель, выбивают надписи, гласящие, что все это было построено при нем, при Рамсесе, его благосклонностью и заботами.
Цинь Шихуанди также решил, что история страны, история мира должна начинаться с него. Даже императоры, которым предстояло унаследовать власть после него, не должны были иметь своих имен, а только номера: «второй», «третий» и т. д. Все архивы, все древние акты и летописи, созданные до него, волею императора были преданы огню. Те, кто осмелился возражать против этого, были брошены в ямы и забиты камнями. Там, где были они захоронены, император приказал развести дыни для своего стола.
Однако из всего, что давала абсолютная власть ее обладателю, самым упоительным всегда было ощущение безграничной власти над себе подобными. Власти над каждым человеком, над его жизнью и смертью. Сколь приятно чувствовать в своей руке нити от множества человеческих жизней! И рвать время от времени то одну нить, то другую только для того, чтобы еще раз ощутить волнующую беспредельность собственной власти. Сладостная мысль о полной власти над любым человеческим существом сопровождала каждый шаг правителя, наполняла каждый миг его жизни. Даже целуя шею своей возлюбленной, император Калигула не мог удержаться, чтобы не заметить:
Калигула (12—41), римский император
Получил громкую славу своими безрассудными и произвольными поступками. Любил говорить: «Не забывай, что я могу сделать что угодно и с кем угодно!»
— Такая хорошая шея, а прикажи я — и она слетит с плеч! Однажды на многолюдном пиршестве он неожиданно разразился громким хохотом. Когда консулы, возлежавшие слева и справа от него, учтиво осведомились о причине его веселья, он ответил с широкой улыбкой:
— Я смеюсь потому, что одного моего кивка достаточно, чтобы удавить вас обоих.
Но предать кого-то мучительной пытке или казни — это было слишком просто. Особая утонченность заключалась в том, чтобы заставить людей самих, добровольно и радостно идти на смерть по малейшей прихоти своего владыки. Именно этого требовал, например, от своих приближенных японский император Ёдзэй, который время от времени развлекался тем, что приказывал им влезать на деревья и по одному сбивал их оттуда стрелами. Но горе было тому, кто взбирался на дерево недостаточно резво. Или если он не смеялся вместе с императором после каждого удачного выстрела.
Только человек, неколебимо уверенный в своем абсолютном праве распоряжаться другими человеческими существами, мог произнести слова, сказанные однажды Наполеоном:
— Солдаты! Мне нужны ваши жизни, и вы обязаны отдать их мне!
Слова эти, выкрикнутые перед фронтом войск, построенных для битвы, были встречены ревом восторга. И по команде солдаты бросились в бой, убивая и разрешая убивать себя за человека, по сути дела им совершенно постороннего, только потому, что он назывался их императором.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Когда императору надоедала эта игра, он разрешал опять натянуть тенты.
В других случаях, точно так же без малейшего повода, он вдруг учинял казни или принимался разбрасывать деньги с балкона. Или приказывал закрыть склады с государственным хлебом, обрекая народ на голод. И только когда страдания и голод достигали той черты, которую, очевидно, намечал себе император, он разрешал открыть склады и возобновить выдачу хлеба.
Все эти поступки не имели ни иного повода, ни иной причины, кроме одной — так желал император.
Тем же, кто осмеливался увещевать его, он отвечал своей любимой фразой:
— Не забывай, что я могу сделать что угодно и . с кем угодно!
Это чувство уверенности в полнейшем исполнении любого своего желания вызывало искушение найти, нащупать где-то последний рубеж возможного, запретный и манящий край того, что дозволено. Видя, что черта эта отодвигается все дальше и дальше, владыки начинали испытывать нечто вроде азарта в своем желании коснуться ее, достичь предела власти. Тогда-то и появлялся правитель вроде Калигулы, со всеми его безумствами, прихотями и чудовищными капризами.
— Никто из прежних принцепсов, — признался однажды Нерон, — не знал, сколь много может он себе позволить.
Кому еще из владык могло прийти в голову сжечь свою столицу, как это сделал Нерон? Обходя город, его люди смоляными факелами и горящей паклей поджигали дома. Многие видели это, но никто не осмелился схватить поджигателей или хотя бы помешать им. «Шесть дней и семь ночей свирепствовало бедствие, — писал историк тех лет, — а народ искал убежища в каменных памятниках и склепах».
Так, проводя дни свои в казнях, оргиях, среди пожаров, четырнадцать лет тщетно искал Нерон ту черту, которая отметила бы пределы его власти.
Но если другие владыки решались лишь на то, чтобы подвергать испытанию преданность своих приближенных или долготерпение народа, то император Домициан бросил вызов куда более страшный. Он вздумал испытать, может ли его власть оказаться сильнее воли богов и одолеть веление судьбы.
Император призвал к себе астролога Асклетариона и задал ему вопрос: какая участь ожидает его, астролога? Тот ответил, что его вскоре разорвут собаки. Тогда Домициан рассмеялся и приказал страже тотчас же убить Асклетариона. Довольный, что ему удалось изменить предначертанное судьбой, император в тот же день за трапезой поведал друзьям о своем торжестве. Все принялись наперебой восхищаться императором, его находчивостью и смелостью. Только мимический актер Латин, возлежавший вместе с другими, не разделял общего восторга. Это заметил Домициан.
— Когда я шел сюда, — заговорил актер, почувствовав на себе тяжелый взгляд императора, — я проходил мимо площади, где сжигают мертвых. Как раз передо мной туда принесли астролога. Его положили на костер, но сильный ветер погасил пламя. И тогда я увидел, как стая бродячих собак рвала полусожженный труп.
Так повествует об этом эпизоде Светоний. Неизвестно, о чем подумал император, почувствовав, возможно, впервые нечто, противостоящее его воле.
Другое начало, столь же неодолимое, как и судьба, — время. Но тем сильнее соблазн противоборства с ним. Можно ли изменить прошлое по своему произволу и воле? Не один правитель в той или иной мере пытался совершить это. Но никто не заходил так далеко, как египетский фараон Рамсес II и китайский император Цинь Шихуанди.
…Никто из потомков не должен и помыслить, будто до него, до Рамсеса Великого, совершалось нечто значительное и достойное внимания. Время начинается с него, все, что было раньше, должно быть перечеркнуто и забыто, а еще лучше — приписано ему, Рамсесу. И вот искусные каменотесы на стенах всех храмов, всех дворцов и зданий, даже воздвигнутых задолго до того, как появился на свет их теперешний повелитель, выбивают надписи, гласящие, что все это было построено при нем, при Рамсесе, его благосклонностью и заботами.
Цинь Шихуанди также решил, что история страны, история мира должна начинаться с него. Даже императоры, которым предстояло унаследовать власть после него, не должны были иметь своих имен, а только номера: «второй», «третий» и т. д. Все архивы, все древние акты и летописи, созданные до него, волею императора были преданы огню. Те, кто осмелился возражать против этого, были брошены в ямы и забиты камнями. Там, где были они захоронены, император приказал развести дыни для своего стола.
Однако из всего, что давала абсолютная власть ее обладателю, самым упоительным всегда было ощущение безграничной власти над себе подобными. Власти над каждым человеком, над его жизнью и смертью. Сколь приятно чувствовать в своей руке нити от множества человеческих жизней! И рвать время от времени то одну нить, то другую только для того, чтобы еще раз ощутить волнующую беспредельность собственной власти. Сладостная мысль о полной власти над любым человеческим существом сопровождала каждый шаг правителя, наполняла каждый миг его жизни. Даже целуя шею своей возлюбленной, император Калигула не мог удержаться, чтобы не заметить:
Калигула (12—41), римский император
Получил громкую славу своими безрассудными и произвольными поступками. Любил говорить: «Не забывай, что я могу сделать что угодно и с кем угодно!»
— Такая хорошая шея, а прикажи я — и она слетит с плеч! Однажды на многолюдном пиршестве он неожиданно разразился громким хохотом. Когда консулы, возлежавшие слева и справа от него, учтиво осведомились о причине его веселья, он ответил с широкой улыбкой:
— Я смеюсь потому, что одного моего кивка достаточно, чтобы удавить вас обоих.
Но предать кого-то мучительной пытке или казни — это было слишком просто. Особая утонченность заключалась в том, чтобы заставить людей самих, добровольно и радостно идти на смерть по малейшей прихоти своего владыки. Именно этого требовал, например, от своих приближенных японский император Ёдзэй, который время от времени развлекался тем, что приказывал им влезать на деревья и по одному сбивал их оттуда стрелами. Но горе было тому, кто взбирался на дерево недостаточно резво. Или если он не смеялся вместе с императором после каждого удачного выстрела.
Только человек, неколебимо уверенный в своем абсолютном праве распоряжаться другими человеческими существами, мог произнести слова, сказанные однажды Наполеоном:
— Солдаты! Мне нужны ваши жизни, и вы обязаны отдать их мне!
Слова эти, выкрикнутые перед фронтом войск, построенных для битвы, были встречены ревом восторга. И по команде солдаты бросились в бой, убивая и разрешая убивать себя за человека, по сути дела им совершенно постороннего, только потому, что он назывался их императором.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109