— Хорошо, дорогая, — пообещал Яновский. — А сейчас пойди попрощайся с Иваном.
Виткевич лежал, откинувшись на высокие подушки. Он смотрел в открытое окно. Дул горячий ветер. Если выставить в окно руку и держать до тех пор, пока не начнет дрожать ослабший за время болезни мускул у плеча, в ладони окажется несколько теплых, крошечных песчинок.
Иван любил разглядывать песчинки. Словно крохотные миры, они, казалось, вмещали в себе чудесные таинства природы. Там, внутри, тоже дули ветры с жарких, крошечных степей, плескались крошечные полноводные реки, и, быть может, такой же, только совсем крохотный Садек приходил к такому же больному Ивану и сидел около его кровати, ничего не спрашивая и ничему не удивляясь.
Анна заглянула в дверь и, улыбнувшись, постучала пальцем в стену. Иван оторвал глаза от песчинок, глянул на дверь и увидел Анну. Смутился, покраснел.
Садек недоумевал: «Мужчина стал красным, испугавшись женщины. Это ли не смешно?» Но Садек не показал виду, что он удивлен. Он встал, небрежно, свысока кивнул женщине и выпрыгнул в окно.
— Я так рад, — не решаясь поднять глаз, сказал Иван. — Прошу вас…
— Чего же вы просите? — спросила, улыбаясь, Анна и села на стул рядом с кроватью. — Чего же вы просите, милый киргиз?
Сердце в груди гулко ухало; то стремительно падало вниз, то тяжело, рывками, поднималось вверх.
Иван исподлобья посмотрел на женщину и, точно ожегшись о ее взгляд, опустил голову еще ниже и начал внимательно разглядывать свои руки, похудевшие во время болезни.
— Я пришла попрощаться с вами, — продолжала говорить Анна. — Я уезжаю.
Иван не поднимал головы. Анна нагнулась к нему и прошептала:
— Такой отважный странник, и столь застенчив в обществе дамы, его навещающей.
Кровь ударила Ивану в голову. В глазах Анны зажглись огни, яркие, обжигающе близкие. Он неловко обнял женщину и прижал к своим губам ее голову.
…Когда Анна ушла, Иван отвернулся к стене и заплакал. Он никогда не думал, что все это может быть так просто и обыденно. Он ждал, что в дневном небе зажгутся звезды, он ждал, что земля запоет песнь свою, великую и радостную. Но ничего этого не случилось. Со степей дул по-прежнему жаркий ветер.
Начинало темнеть.
Когда Иван встал на ноги, Анны в крепости уже не было. Он пошел к Яновскому.
Подполковника дома не оказалось. Денщик сказал Ивану, что Яновский гуляет в степи. Иван нашел его сидящим под молоденькой березкой, листья которой стали желтыми от суховеев.
Яновский смотрел в небо. Там, курлыкая извечную песню, летели журавли.
Иван подошел к нему и сказал:
— Здравствуйте, Александр Андреевич.
Тот поднял голову и ответил:
— Здравствуй, Иван.
— Александр Андреевич, я должен сказать вам, что…
Яновский поднял руку ко лбу, потер переносье и, перебив его, попросил:
— Не надо, Иван. Смотри, журавли-то как, а?
— Я должен сказать вам… — настаивал Виткевич.
Яновский странно посмотрел на него. Глаза у него сейчас не такие, как всегда. Мягкие. Грустные. И не рысьи даже совсем.
— Не надо ничего говорить мне. Ты иди, Иван. А я тут посижу один. На журавлей смотреть люблю до смерти. Им что, журавлям! Им вольно…
2
Только после отъезда Анны Виткевич заметил, как сильно изменился за эти годы Яновский. Поджарая фигура его сделалась сухой, старческой. Волосы на висках поседели, между бровями залегла глубокая, словно вырубленная морщина.
Каждое утро он по-прежнему вставал с зарей и уходил в степи. Когда трубили подъем — возвращался. Он слушал отчеты, давал команды, гневался, смеялся, но все это делал отрешенно, издалека.
Как-то раз вечером Яновский вызвал Ивана. Виткевич пришел к подполковнику и поразился: около окна сидел сгорбленный человек и неотрывно, тяжело смотрел в одну точку — в выщерблину на полу.
— Здравствуйте, Александр Андреевич.
Яновский зажмурился, несколько раз сильно провел рукой по лбу, словно желая разгладить морщины, встал, пошел навстречу. Обнял Ивана, поцеловал в щеку и усадил рядом с собой.
— Ты уж извини, друг мой бесценный, — сказал подполковник, — что я тебя столь поздно к себе вытащил.
Он покачал головой, вздохнул.
— Страшно мне одному. Запить боюсь, Иван. А это трусость. Конец, словом. Так что прости меня, старика.
Виткевич положил свою горячую руку на ледяные, длинные пальцы Яновского. Тот благодарно посмотрел на Ивана.
— Давеча пришел ко мне Фырин. Сели обедать — он на меня смотрит, словно собака голодная, губы облизывает и кадыком в горле ерзает, как пальцем в тесном сапоге. Понял я его голод, принес штоф, Выпили. Еще принес — и тот выпили. И стал он мне тогда говорить разное, — Яновский поморщился, пояснил, — ну, словом, успокаивать меня начал.
Иван почувствовал, как во рту у него пересохло и стало горько, как будто съел стебель полыни. Он сердито засопел, не в силах побороть в себе острое, гнетущее чувство жалости к подполковнику. Яновский отвернулся и сказал коротко:
— Не надо, друг мой бесценный, не надо, пожалуйста. Не ты виноват и не мучь себя зазря.
Прошел по комнате и остановился у окна.
— Понимаешь, вчера Фырин был близок мне своей жалостью и жестоким примитивизмом суждений. Но мне было хорошо с ним, я растворился в его слабости, покорности жизни. Мы расстались друзьями. Сегодня он снова придет, так я, чтобы завтра весь день перед самим собою не краснеть, тебя позвал: Ты стойкости и. правде учен не то что я — наставлениями родительскими, а каторгой солдатской.
Они говорили, не зажигая лампы, до прихода Фырина.
От ротного несло таким терпким винным запахом, что Иван подумал: «Ежели неловко огниво к его лицу поднесть — вспыхнет вся комната синим пламенем спиртовым».
Виткевич не умел пить. Однажды он пристал к Тимофею Ставрину:
— Угости хлебным, попробовать страсть как хочется.
Тот начал было отговариваться, да потом, спрятав в глазах лукавство, принес десяток крутых яиц, дюжину огурцов, пару штофов и так напоил Ивана, что тот потом целый день на сеновале лежал, питаясь одним лишь огуречным рассолом.
Поэтому сейчас, когда Яновский разлил в высокие синие стаканы хлебное вино, Виткевича всего передернуло. Выпив, он закашлялся и пришел в себя только после того, как Яновский довольно долго стучал ему по спине между лопатками.
— Не туда, — пояснил Фырин, — пошло не туда. К сердцу пошло, а надобно, чтоб к животу… Я полагаю так: два великих блага отпущены человеку. Сие есть вино и баба. Счастья эти лё-огкие, за них сражаться, как за орден али медаль, не приходится.
Фырин быстро налил себе еще, так же быстро выпил и, не закусывая, продолжал:
— И то и другое — я о вине и бабах — дано нам жизнью и жизнью же, в случае надобности, отбирается без всяких промедлений. Вино — хлеб, земли производное. Баба — опять-таки откуда-то оттуда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53