— Профессор, я тоже за интеллигентность, — сказал Костенко. — Я за то, чтобы говорить больному правду. Наверное, это жестоко — слабый обязательно сломится, но не надо следовать врачебной этике, ориентируясь на одних слабых. Для меня высшим милосердием является правда.
Иванов внимательно выслушал его, докурил, размял в пальцах окурок, бросил его на пол («Привык, черт, что за ним все поднимают, — успел отметить Костенко, — и все в руки подают») и сказал:
— Вы больны, и я не собирался этого скрывать. Больны вы серьезно. Рак? Не знаю. Не убежден. Скорее всего у вас воспаление желчного пузыря и поджелудочной железы, но это тоже не подарочек — операцию часа на четыре я вам гарантирую. Однако, — он неторопливо двинулся к кабинету Ларика, продолжая властно и картаво говорить на ходу, — я не исключаю возможность злокачественной опухоли, сиречь рака, в правом легком. Из ста семидесяти раковых больных доктор Зарьялова в нашей клинике выписала на работу сто десятерых. Из них более восьмидесяти процентов — люди не старые, вашего возраста. Старики мрут. Я вам сказал все в открытую, потому что лгать действительно нет смысла: вы, вижу, хотите вылечиться, и в вас есть сила. Поэтому завтра же с утра вам надлежит лечь в институт, в онкологический институт.
— Завтра не выйдет.
— Почему?
— Не выйдет, — повторил Костенко. — Так или иначе придется проходить обследование в нашей клинике, я человек служивый, профессор. И потом дело у меня сейчас.
— Это бросьте. Оставьте такие ответы драматургам, которые пишут героические пьесы. Вы нужны государству здоровым, слишком накладно платить пенсии больным.
— Профессор, я это дело не могу бросить. Оно выгодное. — Костенко вдруг улыбнулся и понял, что он улыбнулся сейчас нормально, как улыбаются обычно, а не заданно, от страха и ощущения обреченной, беспомощной неловкости. — Мне за него премию дадут, у нас сейчас премии дают большие, месячный оклад получу. И на все про все мне надо пять дней. Позвольте, а? Я управлюсь за пять дней. Ну не больше, чем за семь.
— Хорошо, торговаться не буду, это не штатное расписание выбивать, — сказал Иванов. — Даю вам неделю при условии, что завтра и послезавтра вы проведете у меня утро — надо сделать обследование загодя. Я ведь не убежден, что у вас рак, отнюдь не убежден. Как говорится, фифти-фифти. Но имейте в виду: каждый день сейчас может иметь решающее значение. Каждый. Если наши исследования покажут, что отсрочка невозможна, ляжете завтра же. К начальнику вашего госпиталя я позвоню, он меня знает — мои ученики консультируют у вас онкологию.
5
— Слава! С-слава!
Костенко обернулся: на скамеечке, под деревом с уже облетевшей листвой, сидел Садчиков.
— Это Садчиков, — удивительно незнакомым Ларику голосом сказал Костенко. — Дед. Дружок мой. Знакомься.
— Влас.
— Ч-что? — не понял Садчиков.
— Я — Влас, это моя фамилия.
— Ах, так. А я С-садчиков. Ну что, Слава? Ч-то у тебя обнаружили эскулапы?
— А леший его знает. Воспаление селезенки. Так, что ли, Ларик?
— Почти.
— А я ч-что-то волновался.
— Ну, в общем, правильно делал. Через неделю я, брат, покидаю тебя: кладут в клинику. Да, Ларик, я забыл спросить: на сколько он меня ухайдакает?
— Больше месяца они не держат, Слава. Там весь курс месяц. А если придется удалять пузырь, тогда недели две.
— Не надо п-позволять вырезать из себя н-ничего. В организме нет лишних д-деталей.
— Пошли посидим куда-нибудь, мужики? — предложил Костенко. — У меня есть в загашнике десятка.
— Если т-ты решил «посидеть», значит, н-ничего серьезного, — сказал Садчиков, — а если н-ничего серьезного, тогда я двину домой.
Когда он ушел, Костенко сказал Ларику:
— Стареет дед. Теперь его можно обмануть.
— Так ты его ведь не обманывал, ты ему правду сказал.
— А что, по-твоему, лживой правды не бывает? Пошли в пельменную, Ларик, а? Мы студентами всегда в пельменную ходили.
— Пошли. И не кисни, брат… Я знаю, как Иванов говорит с теми, кому по-настоящему плохо.
— Ларик, милый, не надо… Моя проклятая профессия научила меня кое-чему — я точно отличаю ложь от правды, и я еще пока не так постарел, как Садчиков. Ты мне лучше посоветуй, говорить Маше или нет?
— Не стоит.
— Но она же увидит вывеску: «Институт онкологии»…
— Не увидит. Скажешь, что у тебя только один день для посещений, а я буду переводить тебя в этот день в терапевтическое отделение, там главный — мой дружок… Слушай, а может, нам не ходить в пельменную, брат?
— Нет. Пойдем в пельменную. У меня есть в загашнике десятка, и потом снова хочется почувствовать себя студентом.
Первый раз его привел сюда Левон, который уже успел по обыкновению перезнакомиться с поварами, официантками, с бухгалтером и заведующим. Когда он входил, все кидались к нему: «Здравствуй, Левушка! Спой, Левушка! Новый анекдот, Левушка!» И он пел новую песню — они здорово умели это делать с Митей Степановым на два голоса; рассказывал анекдот; чинил гардеробщице Екатерине Савельевне будильник; проводил воспитательные беседы с пятнадцатилетним сыном поварихи Эльвиры (ее сын сейчас защитил кандидатскую в «тонкой химической технологии»); выступал свидетелем в суде, когда муж буфетчицы Анны Павловны убежал от алиментов в Якутию. Он был в пельменной своим человеком, и ему разрешали самому делать особые пельмешки для друзей; когда кончалась стипендия, Левону верили в долг, и он приводил с собой Митю Степанова с Костенко и, подперев лицо кулаками, улыбчиво наблюдал, как друзья уплетали суп харчо.
Как-то раз по прошествии нескольких лет Степанов пригласил их сюда: у него вышла первая книга, и он решил отметить это не в ресторане и не в писательском клубе, а именно в их пельменной — маленькой, тихой и до щемящей боли в сердце родной — чем дальше уходит молодость, тем больше людей тянет к тем местам, где она проходила.
Они собрались здесь в семь часов; Степанов ждал их неподалеку.
— Устроим пир, Левон, — сказал тогда Степанов. — Коньяк у меня в портфеле, а пельмени ты сделаешь по люксовому классу.
— Пельмени будут «экстра-примочка, ультра-потрясочка», — сказал Левон и открыл свой портфель. — Видите, животные, я купил на рынке не только сметану и сало, но и сунели, киндзу и аджику…
— А будильник-то зачем? — удивился Костенко. — Или ты регламентируешь свое киновремя даже на вечеринке?
— Чудак, это для гардеробщицы, для тети Кати… Эльвире я тащу польскую губную помаду, Анне Павловне сеточку волоку, это, говорят, дефицит — сеточка для волос.
Костенко и Степанов тогда переглянулись и тут же опустили глаза — стало неловко за себя и гордо за Левона.
Они вошли в пельменную. Вместо тети Кати сидел старик, Эльвира уехала в Геленджик, а Анна Павловна умерла…
— Ладно, — сказал Левон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43