ВСЕ-ТАКИ ПЛОХО ОБМАНЫВАТЬ СВОИХ
«Здесь загнешься от холода, в колонии — от работы. Какая разница — где? И жрать нечего. Что же он не идет, что ж он меня тут на смерть обрекает?» Налбандов подтянул колени к животу. За эти четыре дня он исхудал, и теперь его колени, если нагнуть голову, легко касались подбородка. Первые два дня, что он жил здесь, согреваться приходилось только днем, осторожно выползая из охотничьего шалашика на солнце. У него тогда еще оставался батон, вязка сушек и пачка сахара. Теперь все это кончилось, а вчера ночью ударил первый заморозок. Горы сделались белыми, вокруг то и дело что-то потрескивало, будто кто подкрадывался к шалашу, и поэтому Налбандов не сомкнул глаз, сжимая в руках ружье, заряженное картечью. «Если он сегодня не придет, надо ночью спускаться в город. А где я ночью еды достану? Ему позвоню, пусть вынесет, кому ж мне еще звонить? Он меня в это дело втравил, пусть он теперь и придумывает, как вылезать. Он во всем виноват, я работал спокойно, всем честно в глаза смотрел».
Налбандов спрятал голову под бурку и начал дуть на заледеневшие пальцы. В детстве, когда они с братом уезжали на лето к бабушке в деревню, там в холодные ночи точно так же прятались с головой под бурку и долго, до звона в ушах дули, пока им становилось тепло.
Налбандов вспомнил брата. Степан сейчас заканчивал в Ленинграде аспирантуру в консерватории. Он три раза ездил за границу и в Бельгии занял третье место. Полгода назад ему присвоили звание заслуженного артиста.
«Чего ж мне на Пименова сваливать? — вздохнув, подумал Налбандов, чувствуя, что ему становится еще холоднее и в глазах загораются быстрые черно-зеленые точки из-за того, что он очень сильно дул на пальцы и на грудь. — Сам виноват. Мог бы не согласиться, и все. Да еще заявить в народный контроль — какие мне предложения передовой директор вносит. Нечего на Пименова валить! Он еще не знает про камни. Я во всем виноват, один я. Посмотрел, как Степка живет, и мне так захотелось: чтоб и машина, и пять костюмов, и туфли на каучуке, и рубашки из полотна, и чтоб завтракать в ресторане — ужинать там и дурак может, нет, именно позавтракать — без коньяку и водки, а чтоб „тостик, пожалуйста, омлет с сыром и кофе“, и чтоб официант не задавал глупого вопроса: „С молочком?“ — а чтобы знал клиента, как они Степу знают, и чтоб нес медную маленькую кофейницу, и чтобы иностранцы разные оглядывались и просили официанта принести такой же кофе, а тот чтобы отвечал: „Это специально для. заслуженного артиста Налбандова“. Степик — заслуженный. А кто я? За что мне жить так, как он? Это все только учат нас — равенство, равенство. Какое ж это равенство, если одним все открыто, а другие должны таиться, чтобы хоть чего-то достичь, а добившись, снова таиться, чтобы не начали копать, откуда взял, почему столько денег тратит. Если б нас учили с детства: „Он умней и способней, ему и жить по его уму!“ Снова я отговорки ищу. — Налбандов вздохнул. — Теперь вот уже и школа виновата. Не возьми я камни — все было бы поправимо, Пименов сам говорил: „Надо обождать. Если фабрику трясти не будут, значит, наши иголки у ферта, а не в органах. Он попадется, обязательно попадется, он ведь бандит, но это будет позже, мы все успеем в нашем производстве перестроить, мы на другой товар переключимся, с этого мы и так хорошо получили. Мне друзья в Москве подскажут, на что переключиться, мы торопиться с тобой не будем, дружок, мы своего достигнем, только без суеты, спокойно. На иголках нас не возьмешь, мы там со всех сторон закрыты“. А если Виктор попадется с камнями? Не сможет ведь он им объяснить, что эти камни спасены мною из брака. Как он им это объяснит, если попадется? Я просиживал по две смены, спасая раздробленные камни! Я придумал новые грани, я новый рисунок и новую форму создавал. Я! Никто ведь до меня в мире не смог осколок наново превратить в драгоценный камень! Я это придумал! Другой бы директор мне за это сто тысяч отвалил! А я и сказать-то про это не мог, мне „Волга“ была нужна. Ах, Витя, Витя, доберусь я до тебя, дай только отсюда вылезти! Я найду тебя, мерзавец, я всех ваших выпускников обойду, а твою фамилию выясню, и тогда плохо тебе будет, смерть в твои глаза посмотрит, если добром не отдашь мой товар. Сразу надо было в Тбилиси лететь, нечего было Пименова слушать, он старый, он всегда страхуется по сто раз, я бы там нашел этого Витеньку, красавчика, мерзавца!»
Налбандов отбросил бурку, поднялся, вышел из шалаша. Вокруг в лунной ночи все было белым, рельефным и трескучим. Он начал прыгать на месте, потом побегал вокруг шалаша, но согреться не мог.
Налбандов вспоминал, как потемнело лицо Пименова, когда он признался директору, что взял номер в «Украине» по паспорту Урушадзе. Он никогда, не видел у Пименова такого лица — за все пять лет, что проработал на фабрике.
«Зачем же ты эдак, сынок? — спросил тогда Пименов после долгой-долгой паузы. — Я ведь тебе говорил, что тот паспорт беречь надо на самый крайний случай. Баба, что ль? Или решил погулять?»
Налбандов сказал, что познакомился с женщиной, «красавица женщина, блондинка с голубыми глазами, товару в ней через край, не тащить же ее в „Турист“, в трехкоечный номер! На один день взял „люкс“, а тут встретил этого гада, он же мне точно пообещал „Волгу“, при мне из автомата звонил Григорию Васильевичу, просил зайти ко мне в „Украину“, чтобы обо всем договориться. „Ему тысячу приготовь, — сказал Виктор, — и еще надо будет тысячу передать директору магазина. Пойдем куда-нибудь, надо написать заявление, чтобы тебе позволили купить именно мою машину. Или ладно, у тебя напишем, только возьми лучше коньяку в магазине, зачем переплачивать ресторанную цену?“ Вот и переплатил. После третьей рюмки отключился. Как же он мне всыпал снотворное, изверг? Ведь я сам купил коньяк. Точно, в его бутылке эта гадость уже заранее была. То-то я обратил внимание, что та бутылка, которую он достал из своего портфеля, была без фабричной пробки. Он еще объяснил, что это прямо с завода, десятилетней выдержки. Наверное, он себе наливал из моей бутылки, а мне — из своей. Точно, он ведь просил меня воды похолодней принести. Я в ванную ушел, а он в это время налил мне отравленного коньяка, мерзавец! А еще кричат: „Милиция, милиция, советская милиция!“
Налбандов даже споткнулся, когда осознал до конца то, о чем он только сейчас говорил себе. Он тихо засмеялся: «Вор у вора украл…» Он даже сел на землю — от смеха. Он боялся громко смеяться в этом пустом, трескучем, громадном лесу.
«Будь я проклят. — Он вздохнул, почувствовав, что начал согреваться. — Будь я трижды проклят. Сам во всем виноват. Как Степику в глаза посмотрю, если будет суд и меня в зал введут конвоиры — бритого наголо, без галстука и без ремня?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43