Интеллигенцию – побоку, печать – побоку; суды – побоку; с чем же жить-то останетесь? Земство покуда еще пощадил – жалованье ему оттуда выдают; но дай срок! когда он вынырнет, он и земству копоти задаст. Он в солнце кишку пожарной трубы направит, чтоб светило умереннее. И все-таки мне не столько солнца жалко, сколько печати. Солнца-то, я знаю, не усмирить, а печать… чик! и нет ее!
Удав и Дыба были довольно разнообразны в выборе сюжетов для собеседования и, сверх того, обладали кой-какою фантазией. Напротив того проезжий Марат однообразен до утомительности и беден фантазией до нищенства. За душой у него всего один медный грош, и он даже не старается ввести насчет его в заблуждение. Он прямо и всенародно ставит его ребром, как бы говоря: вот вам грош, и знайте, что другого у меня нет.
Удав и Дыба охотно склонялись на сторону "подтягиванья", но, отстаивая это мировоззрение, они отчасти обставляли его теоретическими соображениями, отчасти ссылались на обстоятельства и вообще как бы слегка стыдились. Грустно, мол, но делать нечего. Проезжий Марат хотя тоже до краев преисполнен "подтягиванья", но уже у него нет ни обстановок, ни ссылок, ни стыда, так что "подтягиванье" является совершенно самостоятельною бессмыслицей, не имеющей ни причин, ни предмета.
Склоняясь на сторону "подтягиванья", Удав и Дыба тем не менее не отрицали, что можно от времени до времени и "поотпустить". Проезжий Марат не только ничего подобного не допускает, но просто не понимает, о чем тут речь. Да он и вообще ни о чем понятия не имеет: ни о пределах власти, ни о предмете ее, ни о сложности механизма, приводящего ее в действие. Он бьет в одну точку, преследует одну цель и знать не хочет, что это однопредметное преследование может произвести общую чахлость и омертвение.
Все в мире выясняется только при посредстве сравнительного метода. Часто мы бываем несправедливы к людям потому только, что полагаем, что хуже их не может уж быть. А на поверку оказывается, что природа в этом смысле неистощима. С каким бы удовольствием я побеседовал теперь с Удавом! с каким наслаждением выслушал бы бесконечные рассказы Дыбы о мудрости князя Михаила Семеныча и прозорливости графа Алексея Андреича! 8 По крайней мере, в этих собеседованиях я мог бы уловить образ, слово… Конечно, возражать было и тогда неудобно; но неужто ж непременно надобно возражать?
А теперь вот, гляди на картонное лицо не помнящего родства прохожего и слушай его азбучное гудение! И не моргни.
* * *
Наконец, мы и в Вержболове. Все, о чем в течение праздного скитания по заграничным палестинам томилось и тосковало сердце, – все теперь тут, налицо. Осмотр вещам совершился; «отметка о возвращении» оторвана. Тихо, смирно, благородно. Кто-то в толпе крикнул: «теперь, брат, ау!» Крикнул и собственного голоса не узнал. В станционном ресторане подают сосиски с капустой и предупреждают: «Это у немцев, в Эйдткунене, с трихинами, а у нас и заведения этого нет». Все крестятся, все довольны: слава богу! приехали! Какой-то земец, – но не мой: я нарочно три дня в Берлине прожил, чтобы «мой» схлынул – надевает на шею аннинский крест. Барыни спрашивают друг друга: Ну что провезли? – и от радостного волнения тыкают вилкой и не могут попасть в тарелку.
При входе в спальный вагон меня принял молодой малый в ловко сшитом казакине и в барашковой шапке с бляхой во лбу, на которой было вырезано: Артельщик. В суматохе я не успел вглядеться в его лицо, однако ж оно с первого же взгляда показалось мне ужасно знакомым. Наконец, когда вес понемногу угомонилось, всматриваюсь вновь и кого же узнаю? – того самого «мальчика без штанов», которого я, четыре месяца тому назад, видел во сне, едучи в Берлин!
– Слушайте-ка, – сказал я, улучив минуту, когда он проходил мимо меня, – помните, между Бромбергом и Берлином, в какой-то немецкой деревне, я вас без штанов видел?
Однако он прошел, сделав вид, что не расслышал моего вопроса. Мне даже показалось, что какая-то тень пробежала по его лицу. Минуту перед тем он мелькал по коридору, и на лице его, казалось, было написано: уж ежели ты мне на водку не дашь, так уж после этого я и не знаю… Теперь же, благодаря моему напоминанию, он вдруг словно остепенился.
Разумеется, я не настаивал; но явление это не могло, однако ж, не заинтересовать меня. Что собственно не понравилось ему в моем напоминании? То ли, что я когда-то знал его в угнетенном виде, которого он теперь, одевшись в штаны, стыдится, или то, что я был однажды свидетелем, как он хвастался перед "мальчиком в штанах", что он, хоть и без штанов, да зато Разуваеву души не продал, "а ты, немец, контрактом господину Гехту обязался, душу ему заложил"… И вот теперь, после такого решительного бахвальства, я же встречаю его не только в штанах, но и в суконной поддевке, в барашковой шапке, форма и качество которых несомненно свидетельствуют о прикосновенности к этой метаморфозе господина Разуваева.
Подобные неясности в жизни встречаются довольно нередко. Я лично знаю довольно много тайных советников (в Петербурге они меня игнорируют, но за границей, по временам, еще узнают), которые в свое время были губернскими секретарями и в этом чине не отрицали, что подлинный источник света – солнце, а не стеариновая свечка. И представьте себе, ужасно они не любят, когда им про это губернское секретарство напоминают. И тоже трудно разобрать, почему.
В надежде уяснить себе этот вопрос, я несколько раз, даже по пустякам, зазывал "мальчика без штанов" в свой купе, но какие вопросы я ни предлагал, он на все отвечал однословно и угрюмо. Наконец я решился дать ему двугривенный. Принял.
– Это на первый раз, – поощрительно присовокупил я, не вступая, впрочем, в дальнейший допрос.
Поклонился, но промолчал.
Миновали Ковно. Пришла ночь, а с нею пора делать постели. Я и еще двугривенный дал. Опять принял и даже как будто повеселел.
– От Разуваева штаны получили? – спросил я как бы мимоходом.
– От него.
– А помните ли вы…
Притворился, что какие-то пассажиры его требуют, и ушел, не давши мне договорить.
Ночь я провел совершенно спокойно и видел веселые сны. Я будто бы пишу, а меня будто бы хвалят, находят, что я трезвенные слова говорю. Вообще я давно заметил: воротишься домой, ляжешь в постельку, и начнет тебя укачивать и напевать: "Спи, ангел мой, спи, бог с тобой!"
Утром проснулся, еще семи часов не было. Выхожу в коридор – "мальчик" сидит и папироску курит. Вынимаю третий двугривенный.
– По контракту? – спрашиваю.
– Не иначе, что так.
– Крепче?
– Для господина Разуваева крепче, а для нас и по контракту все одно, что без контракта.
– Значит, даже надежнее, нежели у "мальчика в штанах"?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95
Удав и Дыба были довольно разнообразны в выборе сюжетов для собеседования и, сверх того, обладали кой-какою фантазией. Напротив того проезжий Марат однообразен до утомительности и беден фантазией до нищенства. За душой у него всего один медный грош, и он даже не старается ввести насчет его в заблуждение. Он прямо и всенародно ставит его ребром, как бы говоря: вот вам грош, и знайте, что другого у меня нет.
Удав и Дыба охотно склонялись на сторону "подтягиванья", но, отстаивая это мировоззрение, они отчасти обставляли его теоретическими соображениями, отчасти ссылались на обстоятельства и вообще как бы слегка стыдились. Грустно, мол, но делать нечего. Проезжий Марат хотя тоже до краев преисполнен "подтягиванья", но уже у него нет ни обстановок, ни ссылок, ни стыда, так что "подтягиванье" является совершенно самостоятельною бессмыслицей, не имеющей ни причин, ни предмета.
Склоняясь на сторону "подтягиванья", Удав и Дыба тем не менее не отрицали, что можно от времени до времени и "поотпустить". Проезжий Марат не только ничего подобного не допускает, но просто не понимает, о чем тут речь. Да он и вообще ни о чем понятия не имеет: ни о пределах власти, ни о предмете ее, ни о сложности механизма, приводящего ее в действие. Он бьет в одну точку, преследует одну цель и знать не хочет, что это однопредметное преследование может произвести общую чахлость и омертвение.
Все в мире выясняется только при посредстве сравнительного метода. Часто мы бываем несправедливы к людям потому только, что полагаем, что хуже их не может уж быть. А на поверку оказывается, что природа в этом смысле неистощима. С каким бы удовольствием я побеседовал теперь с Удавом! с каким наслаждением выслушал бы бесконечные рассказы Дыбы о мудрости князя Михаила Семеныча и прозорливости графа Алексея Андреича! 8 По крайней мере, в этих собеседованиях я мог бы уловить образ, слово… Конечно, возражать было и тогда неудобно; но неужто ж непременно надобно возражать?
А теперь вот, гляди на картонное лицо не помнящего родства прохожего и слушай его азбучное гудение! И не моргни.
* * *
Наконец, мы и в Вержболове. Все, о чем в течение праздного скитания по заграничным палестинам томилось и тосковало сердце, – все теперь тут, налицо. Осмотр вещам совершился; «отметка о возвращении» оторвана. Тихо, смирно, благородно. Кто-то в толпе крикнул: «теперь, брат, ау!» Крикнул и собственного голоса не узнал. В станционном ресторане подают сосиски с капустой и предупреждают: «Это у немцев, в Эйдткунене, с трихинами, а у нас и заведения этого нет». Все крестятся, все довольны: слава богу! приехали! Какой-то земец, – но не мой: я нарочно три дня в Берлине прожил, чтобы «мой» схлынул – надевает на шею аннинский крест. Барыни спрашивают друг друга: Ну что провезли? – и от радостного волнения тыкают вилкой и не могут попасть в тарелку.
При входе в спальный вагон меня принял молодой малый в ловко сшитом казакине и в барашковой шапке с бляхой во лбу, на которой было вырезано: Артельщик. В суматохе я не успел вглядеться в его лицо, однако ж оно с первого же взгляда показалось мне ужасно знакомым. Наконец, когда вес понемногу угомонилось, всматриваюсь вновь и кого же узнаю? – того самого «мальчика без штанов», которого я, четыре месяца тому назад, видел во сне, едучи в Берлин!
– Слушайте-ка, – сказал я, улучив минуту, когда он проходил мимо меня, – помните, между Бромбергом и Берлином, в какой-то немецкой деревне, я вас без штанов видел?
Однако он прошел, сделав вид, что не расслышал моего вопроса. Мне даже показалось, что какая-то тень пробежала по его лицу. Минуту перед тем он мелькал по коридору, и на лице его, казалось, было написано: уж ежели ты мне на водку не дашь, так уж после этого я и не знаю… Теперь же, благодаря моему напоминанию, он вдруг словно остепенился.
Разумеется, я не настаивал; но явление это не могло, однако ж, не заинтересовать меня. Что собственно не понравилось ему в моем напоминании? То ли, что я когда-то знал его в угнетенном виде, которого он теперь, одевшись в штаны, стыдится, или то, что я был однажды свидетелем, как он хвастался перед "мальчиком в штанах", что он, хоть и без штанов, да зато Разуваеву души не продал, "а ты, немец, контрактом господину Гехту обязался, душу ему заложил"… И вот теперь, после такого решительного бахвальства, я же встречаю его не только в штанах, но и в суконной поддевке, в барашковой шапке, форма и качество которых несомненно свидетельствуют о прикосновенности к этой метаморфозе господина Разуваева.
Подобные неясности в жизни встречаются довольно нередко. Я лично знаю довольно много тайных советников (в Петербурге они меня игнорируют, но за границей, по временам, еще узнают), которые в свое время были губернскими секретарями и в этом чине не отрицали, что подлинный источник света – солнце, а не стеариновая свечка. И представьте себе, ужасно они не любят, когда им про это губернское секретарство напоминают. И тоже трудно разобрать, почему.
В надежде уяснить себе этот вопрос, я несколько раз, даже по пустякам, зазывал "мальчика без штанов" в свой купе, но какие вопросы я ни предлагал, он на все отвечал однословно и угрюмо. Наконец я решился дать ему двугривенный. Принял.
– Это на первый раз, – поощрительно присовокупил я, не вступая, впрочем, в дальнейший допрос.
Поклонился, но промолчал.
Миновали Ковно. Пришла ночь, а с нею пора делать постели. Я и еще двугривенный дал. Опять принял и даже как будто повеселел.
– От Разуваева штаны получили? – спросил я как бы мимоходом.
– От него.
– А помните ли вы…
Притворился, что какие-то пассажиры его требуют, и ушел, не давши мне договорить.
Ночь я провел совершенно спокойно и видел веселые сны. Я будто бы пишу, а меня будто бы хвалят, находят, что я трезвенные слова говорю. Вообще я давно заметил: воротишься домой, ляжешь в постельку, и начнет тебя укачивать и напевать: "Спи, ангел мой, спи, бог с тобой!"
Утром проснулся, еще семи часов не было. Выхожу в коридор – "мальчик" сидит и папироску курит. Вынимаю третий двугривенный.
– По контракту? – спрашиваю.
– Не иначе, что так.
– Крепче?
– Для господина Разуваева крепче, а для нас и по контракту все одно, что без контракта.
– Значит, даже надежнее, нежели у "мальчика в штанах"?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95