Сыромять лишь сухо щелкнула.— Сказать ведь ей — слезами озеро нальет. Так тебе и самому вроде учение по сердцу. Богара, он жизнь знает, дурного не посоветует.— Кашка влез на коня и, не оглядываясь, на легкой рысце поехал к становью.
Хабрау вконец растерялся. Что за учение? Какое? С чего вдруг? Куда хотят послать? В те немногие книги, которые удалось выменять у проходящих караванов на скотину, он, хоть и с трудом, но вгрызается, постигает науку. Сколько добра отец за них отдал, а сколько он, Хабрау, труда в эту грамоту вложил — неужто этого мало? К тому же, сказать по совести, в книгах этих ничего такого, чтобы разумом зайтись, и нет. Или про влюбленных, в долгой разлуке тоской исходящих, или про какого-нибудь батыра, который все с разными драконами, чертями, упырями и прочей нечистью тягается, будто мужчине другого дела нет. Таких сказок он и от покойницы бабушки чуть ли не с колыбели наслушался. У Хабрау на уме другое. Чувства, мелодии, которые рождаются в его душе, родниковой струей пробиваются в его домбре, звенят в ее струнах и тянут за собою слова, и рождаются песни.
Как полюбились вчера на празднике друзьям-ровесникам его песни — и протяжные, и быстрые, озорные!
Кто знает, может, и он станет известным йырау и слава его догонит славу знаменитого усергеневского певца и сказителя Йылкыбая. Он еще и собственные кубаиры будет сочинять.
Хабрау, растерянный, ехал чуть позади отца. Мерно покачивался он под легкую рысь коня,— а мысли его метались...
Повернул бы коня да помчался домой — отца стыдно. «Через три месяца семнадцать тебе исполнится...» Сказал так отец, и Хабрау сразу почувствовал себя взрослым. Выдержка нужна, солидность.
Словно услышав мысли сына, Кылыс-кашка придержал коня.
— В юрте Богары человек гостит. Очень, говорят, ученый мулла. Из Орды, правда, но худого от него пока не видели. Не то что другие муллы — те на каждом шагу криком заходятся: безбожники, дескать, эти башкиры, язычники. Он же говорит, что люди в мусульманство своей охотой, своим чередом переходить должны. И против, значит, всяких угроз и запугиваний.
— Ты чего это муллу принялся расхваливать? — Хабрау поднял удивленный взгляд на отца.
— Ладно, ладно... не рвись, не торопись. Покуда от него мы только пользу видим. В прошлый раз, как встретились, он все говорил: «Эх, Кылыс-батыр, мир-то этими степями да Уральскими горами не кончается. Есть на свете и большие города, где собраны знания всей земли, мудрость и ремесла. Слышал, сын у тебя сметливый. Учиться бы надо ему. Выучится и станет светочем науки, своим знанием будет освещать эти степи». И Богара его слова подхватил. Если, говорит, вышли бы из наших кочевий ученые люди, у всего народа глаза бы раскрылись.
Йырау — музыкант и поэт-сказитель.
— Подожди-ка, отец. Я-то при чем? Они там говорили, я здесь сижу. Ты же сам слушал мои песни, задорил все: «Быть тебе сэсэном!»
— И сейчас то же самое скажу,— перебил сына Кылыс-батыр.— Всю дорогу о том твержу. У ученого человека и язык другой. Короче — решили отправить тебя на учение, в город Сыгнак. Не думай, я это не впопыхах надумал. Решился не сразу, У меня тоже лишнего сына нет.
— Где же он, этот Сыгнак?
От дрогнувшего голоса сына Кылыс смутился.
— Далеко, говорят.— Он прокашлялся.— Верблюжий караван два месяца идет. Да ты не робей. На этой лошади, с полным куржином и тронешься.
В белой юрте Богары было застолье. Сам хозяин и пятеро гостей.
Хабрау знал их — все свои, люди почтенные, отцы рода. А тот, в белоснежной чалме, меднолицый, с рыжеватыми усами и бородой, не иначе как тот самый мулла, о котором говорил отец.
— Очень хорошо, очень кстати, кашка, что привел сына,— зачиная беседу, сказал Богара Кылысу.— Оказывается, караван, что на том берегу Яика встал на отдых, с рассветом уходит.
У Хабрау сердце замерло. Выходит, и домой съездить не успеет, с матерью не попрощается? И, даже в лучистые ее глаза не взглянув, отправится в дальнее странствие?
— Караванбаши мой верный друг, чистой души человек. Даст бог, от бурь и напастей спасет, живым-здоровым довезет Хабрау до назначенного места,— улыбнулся мулла. Вынул из-за пазухи свиток.— Эта бумага, Хабрау, мое послание настоятелю и учителю самого большого, самого славного медресе в Сыгнаке. Клянусь верой, если скажешь, что послал тебя Абубакир-мулла, с распростертыми объятиями тебя примет.
— Так ведь... Как же я, отцы, в такое лихое время доберусь до этого Сыгнака? Никто и слыхом о нем не слыхивал и в глаза его не видел... Только за Яик перейдешь, как ногаи словят!—Хабрау покраснел от собственной смелости — заговорить при стариках! —и взгляд его перебежал с отца на Богару и обратно.
— Пусть это тебя не тревожит,—сказал мулла и положил рядом с лежавшим на кошме письмом медную пайцзу1.— Если в пути встретится ханское войско, во время досмотра покажешь вот эту пайцзу. И что еще хочу сказать, Хабрау. Говорят, в книжной речи ты малость разумен. А в медресе еще и письму выучишься, от плодов мудрости великих умов вкусишь. Сам видишь, земля ваша коснеет в невежестве, от наук и просвещения в стороне прозябает. Муллы вам нужны, и такие муллы, чтобы из вашего же народа вышли, одной с вами крови,
— Да, да,— в четыре бороды покивали аксакалы.
— Афарин, почтенный,— сказал Богара. И, словно в подтверждение слов благочинного, притянул к себе Хабрау и похлопал его по спине.—Мир повидаешь, ума на* берешься. И не заметим, как год пройдет.
— Ну, в час добрый!—Мулла прошептал в сложенные горсти молитву и провел ладонями по лицу, После полуденного намаза — в путь. Я тебя караванбаши сам представлю,— кивнул он Хабрау.
Хабрау, не зная, что делать и как молвить, только и пробормотал потерянно:
— Одежонка вот у меня... я и не успел...
— Не горюй, байбисе2 обо всем подумала: и одежду приготовила, и еды на дорогу припасла,— сказал Богара и взмахом руки показал, чтобы шел в юрту к Татлыбике.
— Без увечий и бед ходи, жив и здоров возвращайся, дитятко, вместо матери благословляю тебя,— прошептала байбисе и накинула ему на плечи красивый мелкостеганый зилян3, дала в руки увесистый сверток.
Так весной 1379 года с наказом постичь учение дин-ислама4 отправили его в далекое путешествие.
Без особой охоты, без особого рвения вышел Хабрау в путь. Особенно скребло на душе оттого, что строгий и суровый отец ни словом не обмолвился заранее. Хоть бы намек скользнул — он бы догадался, он бы попрощался с друзьями-ровесниками, с кем с малых лет пас стадо, гонял на лошадях, с кем играл-ватажничал, но прежде всех попрощался бы с милой родимой матерью. В мыслях он видел ее плачущей, согбенной горем, и темней становилась тоска. Как выдали сестру замуж, остался Хабрау единственным ребенком на родительских руках, последним в гнезде птенцом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83
Хабрау вконец растерялся. Что за учение? Какое? С чего вдруг? Куда хотят послать? В те немногие книги, которые удалось выменять у проходящих караванов на скотину, он, хоть и с трудом, но вгрызается, постигает науку. Сколько добра отец за них отдал, а сколько он, Хабрау, труда в эту грамоту вложил — неужто этого мало? К тому же, сказать по совести, в книгах этих ничего такого, чтобы разумом зайтись, и нет. Или про влюбленных, в долгой разлуке тоской исходящих, или про какого-нибудь батыра, который все с разными драконами, чертями, упырями и прочей нечистью тягается, будто мужчине другого дела нет. Таких сказок он и от покойницы бабушки чуть ли не с колыбели наслушался. У Хабрау на уме другое. Чувства, мелодии, которые рождаются в его душе, родниковой струей пробиваются в его домбре, звенят в ее струнах и тянут за собою слова, и рождаются песни.
Как полюбились вчера на празднике друзьям-ровесникам его песни — и протяжные, и быстрые, озорные!
Кто знает, может, и он станет известным йырау и слава его догонит славу знаменитого усергеневского певца и сказителя Йылкыбая. Он еще и собственные кубаиры будет сочинять.
Хабрау, растерянный, ехал чуть позади отца. Мерно покачивался он под легкую рысь коня,— а мысли его метались...
Повернул бы коня да помчался домой — отца стыдно. «Через три месяца семнадцать тебе исполнится...» Сказал так отец, и Хабрау сразу почувствовал себя взрослым. Выдержка нужна, солидность.
Словно услышав мысли сына, Кылыс-кашка придержал коня.
— В юрте Богары человек гостит. Очень, говорят, ученый мулла. Из Орды, правда, но худого от него пока не видели. Не то что другие муллы — те на каждом шагу криком заходятся: безбожники, дескать, эти башкиры, язычники. Он же говорит, что люди в мусульманство своей охотой, своим чередом переходить должны. И против, значит, всяких угроз и запугиваний.
— Ты чего это муллу принялся расхваливать? — Хабрау поднял удивленный взгляд на отца.
— Ладно, ладно... не рвись, не торопись. Покуда от него мы только пользу видим. В прошлый раз, как встретились, он все говорил: «Эх, Кылыс-батыр, мир-то этими степями да Уральскими горами не кончается. Есть на свете и большие города, где собраны знания всей земли, мудрость и ремесла. Слышал, сын у тебя сметливый. Учиться бы надо ему. Выучится и станет светочем науки, своим знанием будет освещать эти степи». И Богара его слова подхватил. Если, говорит, вышли бы из наших кочевий ученые люди, у всего народа глаза бы раскрылись.
Йырау — музыкант и поэт-сказитель.
— Подожди-ка, отец. Я-то при чем? Они там говорили, я здесь сижу. Ты же сам слушал мои песни, задорил все: «Быть тебе сэсэном!»
— И сейчас то же самое скажу,— перебил сына Кылыс-батыр.— Всю дорогу о том твержу. У ученого человека и язык другой. Короче — решили отправить тебя на учение, в город Сыгнак. Не думай, я это не впопыхах надумал. Решился не сразу, У меня тоже лишнего сына нет.
— Где же он, этот Сыгнак?
От дрогнувшего голоса сына Кылыс смутился.
— Далеко, говорят.— Он прокашлялся.— Верблюжий караван два месяца идет. Да ты не робей. На этой лошади, с полным куржином и тронешься.
В белой юрте Богары было застолье. Сам хозяин и пятеро гостей.
Хабрау знал их — все свои, люди почтенные, отцы рода. А тот, в белоснежной чалме, меднолицый, с рыжеватыми усами и бородой, не иначе как тот самый мулла, о котором говорил отец.
— Очень хорошо, очень кстати, кашка, что привел сына,— зачиная беседу, сказал Богара Кылысу.— Оказывается, караван, что на том берегу Яика встал на отдых, с рассветом уходит.
У Хабрау сердце замерло. Выходит, и домой съездить не успеет, с матерью не попрощается? И, даже в лучистые ее глаза не взглянув, отправится в дальнее странствие?
— Караванбаши мой верный друг, чистой души человек. Даст бог, от бурь и напастей спасет, живым-здоровым довезет Хабрау до назначенного места,— улыбнулся мулла. Вынул из-за пазухи свиток.— Эта бумага, Хабрау, мое послание настоятелю и учителю самого большого, самого славного медресе в Сыгнаке. Клянусь верой, если скажешь, что послал тебя Абубакир-мулла, с распростертыми объятиями тебя примет.
— Так ведь... Как же я, отцы, в такое лихое время доберусь до этого Сыгнака? Никто и слыхом о нем не слыхивал и в глаза его не видел... Только за Яик перейдешь, как ногаи словят!—Хабрау покраснел от собственной смелости — заговорить при стариках! —и взгляд его перебежал с отца на Богару и обратно.
— Пусть это тебя не тревожит,—сказал мулла и положил рядом с лежавшим на кошме письмом медную пайцзу1.— Если в пути встретится ханское войско, во время досмотра покажешь вот эту пайцзу. И что еще хочу сказать, Хабрау. Говорят, в книжной речи ты малость разумен. А в медресе еще и письму выучишься, от плодов мудрости великих умов вкусишь. Сам видишь, земля ваша коснеет в невежестве, от наук и просвещения в стороне прозябает. Муллы вам нужны, и такие муллы, чтобы из вашего же народа вышли, одной с вами крови,
— Да, да,— в четыре бороды покивали аксакалы.
— Афарин, почтенный,— сказал Богара. И, словно в подтверждение слов благочинного, притянул к себе Хабрау и похлопал его по спине.—Мир повидаешь, ума на* берешься. И не заметим, как год пройдет.
— Ну, в час добрый!—Мулла прошептал в сложенные горсти молитву и провел ладонями по лицу, После полуденного намаза — в путь. Я тебя караванбаши сам представлю,— кивнул он Хабрау.
Хабрау, не зная, что делать и как молвить, только и пробормотал потерянно:
— Одежонка вот у меня... я и не успел...
— Не горюй, байбисе2 обо всем подумала: и одежду приготовила, и еды на дорогу припасла,— сказал Богара и взмахом руки показал, чтобы шел в юрту к Татлыбике.
— Без увечий и бед ходи, жив и здоров возвращайся, дитятко, вместо матери благословляю тебя,— прошептала байбисе и накинула ему на плечи красивый мелкостеганый зилян3, дала в руки увесистый сверток.
Так весной 1379 года с наказом постичь учение дин-ислама4 отправили его в далекое путешествие.
Без особой охоты, без особого рвения вышел Хабрау в путь. Особенно скребло на душе оттого, что строгий и суровый отец ни словом не обмолвился заранее. Хоть бы намек скользнул — он бы догадался, он бы попрощался с друзьями-ровесниками, с кем с малых лет пас стадо, гонял на лошадях, с кем играл-ватажничал, но прежде всех попрощался бы с милой родимой матерью. В мыслях он видел ее плачущей, согбенной горем, и темней становилась тоска. Как выдали сестру замуж, остался Хабрау единственным ребенком на родительских руках, последним в гнезде птенцом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83