Плач домбры
Роман
Кто-то осторожно подергал подложенный под голову дорожный мешок. Путник, молодой джигит лет двадцати, еще и не проснулся, но рука забегала, заискала.
— Крепко же спишь, агай 1,— озорно сверкнув глазами, сказал худенький, одетый в лохмотья мальчик лет двенадцати.
— А? Что? Где они? — Путник вскинулся и сел.— Где?
— Ты о ком? Больше здесь никого нет. У меня телка потерялась. Залез я вон на тот осокорь: дай, думаю, оттуда высмотрю — а высмотрел тебя,— принялся рассказывать мальчик.— Все лежишь и лежишь. Подхожу, а ты бредишь, во сне заговариваешь.
У путника уже весь сон вышел,
— Ты чего за чужой мешок хватаешься, а? — Он глянул на круглое, крапчатое, как воробьиное яйцо, с маленьким вздернутым носиком лицо и с трудом удержал улыбку.— Телку-то нашел?
— Найти-то нашел... Да только есть хочется,—хмыкнул тот.— Мешок-то, похоже, у тебя не пустой.
— Ха! Можно подумать, он мне на сохранение давал!— тут же отбросив нарочитый свой гнев, обнял мальчика — ведь то была первая живая душа, которую он после затянувшихся на три года чужедальних странствий увидел в родных краях.
Даже не отерев навернувшихся слез, он принялся расспрашивать мальчика. Оказывается, на здешних травах нынче летует род сарыш — сильная ветвь племени кара-кипчаков. Мальчик живет у родственника в кочевье Богары — отец с матерью умерли, когда ему было три года. Зовут его Ильтуганом, пасет коров Богары.
1 Агай — обращение к старшему.
Путник поделился с ним остатками дорожной пищи, дал четвертушку лепешки, твердой, как обломок точила, и отсыпал в его черную заскорузлую, как птичья лапка, руку горстку изюма и пять-шесть орехов, что берег на гостинец.
— Кто же ты такой, агай, а? — Ильтуган глаз не отрывал от него. Щедрость и приветливость незнакомца вконец покорили его.
— Странник я, браток, прохожий. Зовут меня Хабрау. Из тех стран возвращаюсь, куда и птицы наши не долетают. Что не ешь? Сам же говорил: проголодался.
Пока мальчик яростно крушил лепешку, Хабрау оглядывал родную степь, и привядшая было тоска-печаль долгих, проведенных на чужбине дней снова потянулась к душе.
Да и было ли все это?
Неужели с чего-то началось? Может, сон это и мальчик разбудил, вывел его из долгого сумрачного сна?
Нет, не сон обманчивый — ясная явь. Все это Хабрау видел, все изведал и пережил. И все началось в то весеннее утро, когда милая его мать все повторяла мягким встревоженным голосом, пытаясь согнать с него сон...
1
— Вставай, сынок, проснись, бредишь ведь,— говорит мать.
А Хабрау стонет, руками машет, испугался чего-то.
Во сне он попал в черный непроглядный ураган, сбился с дороги и, не видя пути, метался, бросался из стороны в сторону.
Ветер, закрутившись в смерч, бил его, отрывал от земли, а Хабрау пытался удержаться, хватался за слабые кустики и, словно сцепившись в обхват с самим ураганом, изнемогал в борьбе.
А внутри смерча, еще чернее его черных струй, носятся какие-то всадники в черных личинах на вертких черных конях.
Но дошел сквозь тьму, пробился голос матери, он вскочил и сел. Моргая глазами, в которых еще не разошелся сумрак сна, огляделся по сторонам.
— Что вы там мешкаете? Хабрау, тебе говорю! Ждешь, когда за полдень перевалит?—донеслось снаружи ворчание отца.
Еще толком не проснувшись, Хабрау вылетел из юрты — где там за полдень, солнце еще и через дальние-то отроги не перетянулось. Берега Сайылмыша, широкую пойму и ложбины затянуло сизым туманом. Ни звука. Долгий миг, когда аул еще выходит из рассветного сна. Хабрау — с широкими дугами бровей, с орлиным носом, стройный, хорошего роста джигит — зябко поежился от сырого воздуха и повел плечами. А отец уж ждет верхом на высоком длиннотулом вороном жеребце. Сыну, еще не очнувшемуся ото сна, он показался могучим богатырем, о которых в детстве мать и бабушка рассказывали ему в сказках.
— Крепко спишь. Носит тебя где-то до полуночи, утром не добудишься,— проворчал отец.
Брови насуплены. Однако, судя по тому, как мягко погладил вислые усы, как подбоченился в седле, как важно прокашлялся, прочистил горло,— не сердится. Хочет, по обыкновению, показать себя мужем решительным, ухватистым, потому и говорит сурово:
— Лошадь твоя под седлом, одевайся и — в дорогу. Вчера был праздник науруз.
Весь день Хабрау играл, дул в курай и бренчал на домбре, веселил молодежь и сам плясал вместе с ними, пел кубаиры 1.
Однако молодой поросли дня не хватило. Хабрау вернулся домой, когда уже на востоке прочертилась алая заря. Потому и вчерашний наказ отца вылетел из головы.
О том, что предстоит дорога, отец предупредил, а вот куда—не сказал. Наверное, мать тоже ничего не знает. Если бы знала, то уже была в хлопотах, собирала в дорогу. Но путь, видать, недалек, и Хабрау оделся легко, только чекмень накинул. К тому же к его седлу ничего не приторочено. Впрочем, отец, кажется, позаботился: куржин2, что на вороном, набит по обе завязки.
На слова жены: «Хотя бы подождал, пока поест»,— Кылыс-кашка3 и бровью не повел.
— Полон куржин еды. Проголодается, в дороге пожует,— сказал он. Велел сыну взять домбру. Больше ни слова.
Прислушиваясь к резвой иноходи, Хабрау ломал голову: что же вынесло их в столь раннее путешествие?
1 К у б а и р — жанр устной поэзии, поэма.
2 Куржин — переметная сума.
3 Кашка — богатырь, почтенный муж.
через два впереди показалось большое становье.
— На яйляу Богары едем?—спросил Хабрау, нарушив долгое молчание.
Кылыс молчал. Он остановился возле серой березы, усеянной набухшими уже почками, слез с коня. Достал из куржина небольшой бурдюк, развязал его и налил в деревянную чашку кумыса. Выпил сам, потом налил сыну. Они сели рядом на большой валун, закусили вяленым мясом и курутом. Когда поели, Кылыс положил руку на плечи сына и сказал:
— Через три месяца семнадцать тебе будет, на восемнадцатый пойдет. Человек в этом возрасте, если умом не ущербен и телом не калека, о своей жизни наперед должен думать. К воинскому ремеслу, воинской потехе, к щиту и сабле ты равнодушен. С малых лет курай и домбра в руках.— Кылыс, уткнув взгляд в землю, некоторое время сидел молча, и по тому, как переложил из руки в руку камчу, вдруг неожиданно похлопал сына по спине, было ясно, что сейчас он потянет нитку непростых для него, непривычных мыслей, начнет распутывать вылежавший в груди клубок. Покашляет, слегка прочистит горло, совсем уже соберется сказать — и опять упрячется слово, будто птенец в гнездо.
— Слушаю, отец,— сказал Хабрау, Во взгляде — удивление и легкая тревога.
— Вот и слушай. Так что... Надумали мы тебя отправить учиться.
— Надумали? И мама тоже? А мне — ни слова...
— Погоди-ка, ты тоже не это...— странно осипшим голосом сказал Кылыс, враз помягчел, от смущения взял камчу за концы и дернул, словно испытал, насколько она крепка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83
Роман
Кто-то осторожно подергал подложенный под голову дорожный мешок. Путник, молодой джигит лет двадцати, еще и не проснулся, но рука забегала, заискала.
— Крепко же спишь, агай 1,— озорно сверкнув глазами, сказал худенький, одетый в лохмотья мальчик лет двенадцати.
— А? Что? Где они? — Путник вскинулся и сел.— Где?
— Ты о ком? Больше здесь никого нет. У меня телка потерялась. Залез я вон на тот осокорь: дай, думаю, оттуда высмотрю — а высмотрел тебя,— принялся рассказывать мальчик.— Все лежишь и лежишь. Подхожу, а ты бредишь, во сне заговариваешь.
У путника уже весь сон вышел,
— Ты чего за чужой мешок хватаешься, а? — Он глянул на круглое, крапчатое, как воробьиное яйцо, с маленьким вздернутым носиком лицо и с трудом удержал улыбку.— Телку-то нашел?
— Найти-то нашел... Да только есть хочется,—хмыкнул тот.— Мешок-то, похоже, у тебя не пустой.
— Ха! Можно подумать, он мне на сохранение давал!— тут же отбросив нарочитый свой гнев, обнял мальчика — ведь то была первая живая душа, которую он после затянувшихся на три года чужедальних странствий увидел в родных краях.
Даже не отерев навернувшихся слез, он принялся расспрашивать мальчика. Оказывается, на здешних травах нынче летует род сарыш — сильная ветвь племени кара-кипчаков. Мальчик живет у родственника в кочевье Богары — отец с матерью умерли, когда ему было три года. Зовут его Ильтуганом, пасет коров Богары.
1 Агай — обращение к старшему.
Путник поделился с ним остатками дорожной пищи, дал четвертушку лепешки, твердой, как обломок точила, и отсыпал в его черную заскорузлую, как птичья лапка, руку горстку изюма и пять-шесть орехов, что берег на гостинец.
— Кто же ты такой, агай, а? — Ильтуган глаз не отрывал от него. Щедрость и приветливость незнакомца вконец покорили его.
— Странник я, браток, прохожий. Зовут меня Хабрау. Из тех стран возвращаюсь, куда и птицы наши не долетают. Что не ешь? Сам же говорил: проголодался.
Пока мальчик яростно крушил лепешку, Хабрау оглядывал родную степь, и привядшая было тоска-печаль долгих, проведенных на чужбине дней снова потянулась к душе.
Да и было ли все это?
Неужели с чего-то началось? Может, сон это и мальчик разбудил, вывел его из долгого сумрачного сна?
Нет, не сон обманчивый — ясная явь. Все это Хабрау видел, все изведал и пережил. И все началось в то весеннее утро, когда милая его мать все повторяла мягким встревоженным голосом, пытаясь согнать с него сон...
1
— Вставай, сынок, проснись, бредишь ведь,— говорит мать.
А Хабрау стонет, руками машет, испугался чего-то.
Во сне он попал в черный непроглядный ураган, сбился с дороги и, не видя пути, метался, бросался из стороны в сторону.
Ветер, закрутившись в смерч, бил его, отрывал от земли, а Хабрау пытался удержаться, хватался за слабые кустики и, словно сцепившись в обхват с самим ураганом, изнемогал в борьбе.
А внутри смерча, еще чернее его черных струй, носятся какие-то всадники в черных личинах на вертких черных конях.
Но дошел сквозь тьму, пробился голос матери, он вскочил и сел. Моргая глазами, в которых еще не разошелся сумрак сна, огляделся по сторонам.
— Что вы там мешкаете? Хабрау, тебе говорю! Ждешь, когда за полдень перевалит?—донеслось снаружи ворчание отца.
Еще толком не проснувшись, Хабрау вылетел из юрты — где там за полдень, солнце еще и через дальние-то отроги не перетянулось. Берега Сайылмыша, широкую пойму и ложбины затянуло сизым туманом. Ни звука. Долгий миг, когда аул еще выходит из рассветного сна. Хабрау — с широкими дугами бровей, с орлиным носом, стройный, хорошего роста джигит — зябко поежился от сырого воздуха и повел плечами. А отец уж ждет верхом на высоком длиннотулом вороном жеребце. Сыну, еще не очнувшемуся ото сна, он показался могучим богатырем, о которых в детстве мать и бабушка рассказывали ему в сказках.
— Крепко спишь. Носит тебя где-то до полуночи, утром не добудишься,— проворчал отец.
Брови насуплены. Однако, судя по тому, как мягко погладил вислые усы, как подбоченился в седле, как важно прокашлялся, прочистил горло,— не сердится. Хочет, по обыкновению, показать себя мужем решительным, ухватистым, потому и говорит сурово:
— Лошадь твоя под седлом, одевайся и — в дорогу. Вчера был праздник науруз.
Весь день Хабрау играл, дул в курай и бренчал на домбре, веселил молодежь и сам плясал вместе с ними, пел кубаиры 1.
Однако молодой поросли дня не хватило. Хабрау вернулся домой, когда уже на востоке прочертилась алая заря. Потому и вчерашний наказ отца вылетел из головы.
О том, что предстоит дорога, отец предупредил, а вот куда—не сказал. Наверное, мать тоже ничего не знает. Если бы знала, то уже была в хлопотах, собирала в дорогу. Но путь, видать, недалек, и Хабрау оделся легко, только чекмень накинул. К тому же к его седлу ничего не приторочено. Впрочем, отец, кажется, позаботился: куржин2, что на вороном, набит по обе завязки.
На слова жены: «Хотя бы подождал, пока поест»,— Кылыс-кашка3 и бровью не повел.
— Полон куржин еды. Проголодается, в дороге пожует,— сказал он. Велел сыну взять домбру. Больше ни слова.
Прислушиваясь к резвой иноходи, Хабрау ломал голову: что же вынесло их в столь раннее путешествие?
1 К у б а и р — жанр устной поэзии, поэма.
2 Куржин — переметная сума.
3 Кашка — богатырь, почтенный муж.
через два впереди показалось большое становье.
— На яйляу Богары едем?—спросил Хабрау, нарушив долгое молчание.
Кылыс молчал. Он остановился возле серой березы, усеянной набухшими уже почками, слез с коня. Достал из куржина небольшой бурдюк, развязал его и налил в деревянную чашку кумыса. Выпил сам, потом налил сыну. Они сели рядом на большой валун, закусили вяленым мясом и курутом. Когда поели, Кылыс положил руку на плечи сына и сказал:
— Через три месяца семнадцать тебе будет, на восемнадцатый пойдет. Человек в этом возрасте, если умом не ущербен и телом не калека, о своей жизни наперед должен думать. К воинскому ремеслу, воинской потехе, к щиту и сабле ты равнодушен. С малых лет курай и домбра в руках.— Кылыс, уткнув взгляд в землю, некоторое время сидел молча, и по тому, как переложил из руки в руку камчу, вдруг неожиданно похлопал сына по спине, было ясно, что сейчас он потянет нитку непростых для него, непривычных мыслей, начнет распутывать вылежавший в груди клубок. Покашляет, слегка прочистит горло, совсем уже соберется сказать — и опять упрячется слово, будто птенец в гнездо.
— Слушаю, отец,— сказал Хабрау, Во взгляде — удивление и легкая тревога.
— Вот и слушай. Так что... Надумали мы тебя отправить учиться.
— Надумали? И мама тоже? А мне — ни слова...
— Погоди-ка, ты тоже не это...— странно осипшим голосом сказал Кылыс, враз помягчел, от смущения взял камчу за концы и дернул, словно испытал, насколько она крепка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83