Если Вы обратитесь с этим поручением на фарфоровый завод к бухгалтеру Мевесу, скажите ему, чтобы чашку запаковали и вручили Луи в сочельник, но Вам, мой милый друг, придется с этим заказом поторопиться, иначе он не будет готов ко времени… Всего вам доброго, дорогие друзья, вспоминайте в радости и печали двух необычных людей, которых вскоре ждет великое путешествие в неведомое». И когда Ханеман, читая, понижал голос, словно именно к нему обращалась эта странная женщина, словно он был тем самым неизвестным мне, загадочным господином Пегиленом, в звуках его проникнутого теплом и вниманием голоса, приглушенного в знак того, что доносящиеся издалека просьба и привет не канут в небытие, а найдут отклик, который не ранит страдающей души, в звуках этого голоса мне слышался другой, вторящий Генриетте голос незнакомого прусского офицера, который не хотел быть офицером, голос мальчика, от которого все отвернулись: «…я обрел подругу, чей дух парит, как молодой орел – подобной я не встречал еще никогда в жизни, – ей внятна моя печаль, она видит в ней нечто высокое, прочно укоренившееся и неизлечимое, и потому, хотя ей по силам осчастливить меня здесь, на земле, она жаждет со мной умереть… теперь ты понимаешь, что сейчас единственная моя отрадная забота – отыскать достаточно глубокую пропасть, чтобы вместе с нею броситься туда».
И, вслушиваясь в голос Ханемана, я видел их обоих, Клейста и Генриетту, его – в синем фраке, ее – в бело-розовом платье, легонько теребимом теплым ветерком с Ванзее, а наверху, над ними, над голубой гладью обрамленного лесом озера, сверкала узенькая тропка среди облаков, светлая тропка, похожая на ту, по которой я любил сбегать с песчаного обрыва за Собором, и мне хотелось, ох как безумно мне хотелось быть одним из них, ощущать в себе эту воздушную радость, этот душевный подъем, который дрожал в словах Генриетты, эту поразительную спокойную уверенность в том, что тропка, взбирающаяся ввысь между облаками, словно между невесомыми голубоватыми скалами с картин Каспара Давида Фридриха, что эта тропка не ведет в никуда, что она устремляется прямо к ослепительному сиянию, но это вовсе не солнце, а летучая, подобная цветочной пыльце туманность, в которой порхают, взявшись за руки, крылатые души. А внизу Генриетта бежала к озеру среди тюльпанов и колокольчиков с такими отчетливо различимыми, такими осязаемыми лепестками, будто их нарисовал тоненькой кисточкой сам Филипп Отто Рунге. И все смешивалось в этой картине: желтые исчезающие за горизонтом обрывы Ругии, Бранденбургские ворота, неудержимый, бешеный бег коня с развевающейся, как знамя, гривой, на котором, крепко прижавшись друг к другу, мчались старец со встрепанной бородой, со сверкающими зелеными глазами и мальчик с лихорадочно горящим лицом, а мимо них – мерцание вспышек, трепетный полет – проносились в потоках вихря белорукие утопленницы в муслиновых лохмотьях. И все эти мечущиеся световые и цветовые пятна были пронизаны током горячей крови, жар которой я вдруг ощущал в груди, просыпаясь в темной комнате на улице Героев Вестерплатте, 12, когда стрелка уже приближается к шести и через секунду нестерпимый трезвон возвестит о начале нового дня, обещая, что я снова увижу Анну, которую встречал на школьной лестнице в обществе рыжеволосой хохотушки, и что, возможно, все будет как я хочу, что будет больно, сладко, мучительно, вечно…
Фрактура
В сумерках после жаркого дня штукатурка, остывающая на фасаде дома Биренштайнов, беззвучно трескалась: по стене разбегались тоненькие черные паутинки. В комнате на втором этаже на книгах оседала невидимым слоем пыль. Бумага смиренно жухла на мраморных краях страниц, испещрялась ржавыми пятнышками, темнела от прикосновений, блекла и серела под обложкой. Тучи ползли над буковыми холмами в сторону Собора.
В эту пору дня Ханеман придвигал кресло к окну.
Много лет назад по вечерам, когда мать ставила обратно на полку толстый том, из которого прочитала очередную сказку братьев Гримм, а потом, погасив свет, выходила из комнаты, ему неизменно казалось, что буквы, утомленные постоянным пребыванием на одних и тех же строчках, алчущие приключений, только и ждут наступления темноты, чтобы под ее покровом разбежаться по страницам отложенной книги, вырваться из абзацев, соединиться в веселые венки и черные гирлянды, сплестись в новый рассказ, каких никогда не слыхало человеческое ухо, – поэтому утром он первым делом снимал книгу с полки и торопливо раскрывал, надеясь застукать черные знаки на новом месте. Ох, хоть бы разочек они не успели после ночных странствий вернуться на пустую страницу! А если б еще и мама это увидела! Дорого бы он за это дал!
Теперь, раскрывая книгу, он знал, что буквы не разбегутся из-под пальцев, точно паучки из-под внезапно сдвинутого камня. И все же иногда ему, как в детстве, хотелось, чтобы записанное не было записано навечно. История, к которой он возвращался, была незамысловатой. Человек, ее рассказавший, повторил только то, что видел и слышал. Название в верхней части страницы было напечатано фрактурой:
Показания Штиминга, владельца постоялого двора «Под новым кувшином» близ Потсдама.
Ровные ряды литер, оттиснутых на кобленцской бумаге, складывались в плотные колонки готического шрифта. Ханеман приподнимал красную ленточку-закладку, разглаживал страницу. Когда он начинал читать, негромкому голосу Штимминга не могли помешать даже далекие отголоски города.
«Была среда, два часа пополудни, 20 ноября, когда к нам подкатили в коляске гости, дама и господин. Они остановились в нашей корчме и заказали обед. Попросили отдельную комнату, добавив, что пробудут всего несколько часов, так как за ними должны сюда заехать друзья из Потсдама. Мы показали им комнату на первом этаже, по левой стороне, они ее осмотрели, но даме комната не понравилась, она попросила другую, на втором этаже, а когда мы их туда отвели, спросила, нельзя ли еще одну, соседнюю. Мы согласились. Потом дама подошла к окну и спросила, можно ли здесь достать лодку, они бы хотели переправиться на другой берег. Моя жена ответила, что лодка у нас, правда, есть, но переправиться непросто, лучше обойти озеро пешком. Нам показалось, что даму это обрадовало. Потом она попросила софу, но софы у нас не было, и она велела внести в обе комнаты кровати, потому что знакомые, добавила, которые скорее всего приедут только ночью, возможно, захотят отдохнуть…
В пять утра дама спустилась вниз и попросила кофе. Они выпили его, в семь попросили еще, и так прошло время до девяти. Потом приказали служанке почистить им платье, а когда та спросила, угодно ли им сегодня пообедать, ответили, что довольно будет чашки бульона, зато вечером они вознаградят себя сторицей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
И, вслушиваясь в голос Ханемана, я видел их обоих, Клейста и Генриетту, его – в синем фраке, ее – в бело-розовом платье, легонько теребимом теплым ветерком с Ванзее, а наверху, над ними, над голубой гладью обрамленного лесом озера, сверкала узенькая тропка среди облаков, светлая тропка, похожая на ту, по которой я любил сбегать с песчаного обрыва за Собором, и мне хотелось, ох как безумно мне хотелось быть одним из них, ощущать в себе эту воздушную радость, этот душевный подъем, который дрожал в словах Генриетты, эту поразительную спокойную уверенность в том, что тропка, взбирающаяся ввысь между облаками, словно между невесомыми голубоватыми скалами с картин Каспара Давида Фридриха, что эта тропка не ведет в никуда, что она устремляется прямо к ослепительному сиянию, но это вовсе не солнце, а летучая, подобная цветочной пыльце туманность, в которой порхают, взявшись за руки, крылатые души. А внизу Генриетта бежала к озеру среди тюльпанов и колокольчиков с такими отчетливо различимыми, такими осязаемыми лепестками, будто их нарисовал тоненькой кисточкой сам Филипп Отто Рунге. И все смешивалось в этой картине: желтые исчезающие за горизонтом обрывы Ругии, Бранденбургские ворота, неудержимый, бешеный бег коня с развевающейся, как знамя, гривой, на котором, крепко прижавшись друг к другу, мчались старец со встрепанной бородой, со сверкающими зелеными глазами и мальчик с лихорадочно горящим лицом, а мимо них – мерцание вспышек, трепетный полет – проносились в потоках вихря белорукие утопленницы в муслиновых лохмотьях. И все эти мечущиеся световые и цветовые пятна были пронизаны током горячей крови, жар которой я вдруг ощущал в груди, просыпаясь в темной комнате на улице Героев Вестерплатте, 12, когда стрелка уже приближается к шести и через секунду нестерпимый трезвон возвестит о начале нового дня, обещая, что я снова увижу Анну, которую встречал на школьной лестнице в обществе рыжеволосой хохотушки, и что, возможно, все будет как я хочу, что будет больно, сладко, мучительно, вечно…
Фрактура
В сумерках после жаркого дня штукатурка, остывающая на фасаде дома Биренштайнов, беззвучно трескалась: по стене разбегались тоненькие черные паутинки. В комнате на втором этаже на книгах оседала невидимым слоем пыль. Бумага смиренно жухла на мраморных краях страниц, испещрялась ржавыми пятнышками, темнела от прикосновений, блекла и серела под обложкой. Тучи ползли над буковыми холмами в сторону Собора.
В эту пору дня Ханеман придвигал кресло к окну.
Много лет назад по вечерам, когда мать ставила обратно на полку толстый том, из которого прочитала очередную сказку братьев Гримм, а потом, погасив свет, выходила из комнаты, ему неизменно казалось, что буквы, утомленные постоянным пребыванием на одних и тех же строчках, алчущие приключений, только и ждут наступления темноты, чтобы под ее покровом разбежаться по страницам отложенной книги, вырваться из абзацев, соединиться в веселые венки и черные гирлянды, сплестись в новый рассказ, каких никогда не слыхало человеческое ухо, – поэтому утром он первым делом снимал книгу с полки и торопливо раскрывал, надеясь застукать черные знаки на новом месте. Ох, хоть бы разочек они не успели после ночных странствий вернуться на пустую страницу! А если б еще и мама это увидела! Дорого бы он за это дал!
Теперь, раскрывая книгу, он знал, что буквы не разбегутся из-под пальцев, точно паучки из-под внезапно сдвинутого камня. И все же иногда ему, как в детстве, хотелось, чтобы записанное не было записано навечно. История, к которой он возвращался, была незамысловатой. Человек, ее рассказавший, повторил только то, что видел и слышал. Название в верхней части страницы было напечатано фрактурой:
Показания Штиминга, владельца постоялого двора «Под новым кувшином» близ Потсдама.
Ровные ряды литер, оттиснутых на кобленцской бумаге, складывались в плотные колонки готического шрифта. Ханеман приподнимал красную ленточку-закладку, разглаживал страницу. Когда он начинал читать, негромкому голосу Штимминга не могли помешать даже далекие отголоски города.
«Была среда, два часа пополудни, 20 ноября, когда к нам подкатили в коляске гости, дама и господин. Они остановились в нашей корчме и заказали обед. Попросили отдельную комнату, добавив, что пробудут всего несколько часов, так как за ними должны сюда заехать друзья из Потсдама. Мы показали им комнату на первом этаже, по левой стороне, они ее осмотрели, но даме комната не понравилась, она попросила другую, на втором этаже, а когда мы их туда отвели, спросила, нельзя ли еще одну, соседнюю. Мы согласились. Потом дама подошла к окну и спросила, можно ли здесь достать лодку, они бы хотели переправиться на другой берег. Моя жена ответила, что лодка у нас, правда, есть, но переправиться непросто, лучше обойти озеро пешком. Нам показалось, что даму это обрадовало. Потом она попросила софу, но софы у нас не было, и она велела внести в обе комнаты кровати, потому что знакомые, добавила, которые скорее всего приедут только ночью, возможно, захотят отдохнуть…
В пять утра дама спустилась вниз и попросила кофе. Они выпили его, в семь попросили еще, и так прошло время до девяти. Потом приказали служанке почистить им платье, а когда та спросила, угодно ли им сегодня пообедать, ответили, что довольно будет чашки бульона, зато вечером они вознаградят себя сторицей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58