К примеру, кто-то нарисовал ей кисточкой брови, ресницы и губы, волосы сверкают цветом красной киновари, вся она пахнет масляной краской. Видимые участки кожи на лице, шее, руках и ногах лоснятся искусственным блеском, будто ее затянули полиэтиленом. Однако, как бы странно она ни выглядела, что-то в ее взгляде – что-то, никак не связанное с маской из краски или с нелепой одеждой, какая-то глубокая черта, которая исконнее любой фигуры или рисунка, но хорошо видна там, внутри ее глаз, – пожалуй, заставило бы нас остановиться и постараться узнать ее получше. Ребенка зачаровали бы чудесные краски на ее теле. Взрослого больше заинтересовал бы ее взгляд.
Стоящий передней мужчина – один из лучших художников этого века; в будущем его станут считать одним из величайших художников всех времен. Зная это, мы можем подумать, что его внешность несет на себе отпечаток славы. Это высокий стройный мужчина лет пятидесяти. Одет во все черное, на шее висят очки. Лицо его – узкое, удлиненное – увенчано пышными волосами цвета воронова крыла, седеющими в бакенбардах. Лоб широкий, исчерченный линиями. Две более черные линии, будто утолщенные настойчивым карандашом, образуют брови. Глаза большие и темные, но веки немного обвисают, так что глаза видно наполовину, они все время могут взглянуть дальше. Контур губ обрамлен плотными усами и бородкой. На щеках нет и следа бороды. Мы пытаемся абстрагировать его черты от воспоминаний о фотографиях и репортажах, от знания человека, которому они принадлежат, и, обстоятельно подумав, наконец делаем вывод, что нет: в этом лице нет ничего особенного, все особенное этому лицу придаю я своими знаниями о нем. Это мог бы быть принимающий меня в кабинете врач, убийца, фотография которого однажды мелькнула на телеэкранах, механик, у которого я забираю машину после техосмотра.
Он не сказал ей еще ни слова. Говорил по-голландски с Улем, и Герардо поспешил перевести его указания. Она должна надеть халат и идти с ним: Мэтру нравилось творить под открытым небом. Они молча вышли из дома, ван Тисх шел впереди. В этот пятничный вечер стояла отличная погода, может, чуть свежевато, но ее это не беспокоило. Не беспокоило ее и то, что она забыла тапочки. Она слишком волновалась, чтобы обращать внимание на эти мелочи. Кроме того, хоть гравийная дорожка и неудобная, она привыкла ходить босой. Ван Тисх открыл калитку, и Клара просочилась через нее до того, как она снова закрылась. Они пересекли дорожку и пошли дальше, пока не дошли до «Пластик Бос», куда Герардо водил ее накануне. Сквозь нижние ветки проникали солнечные лучи. Они были похожи на золотые штрихи рейсфедера. Ван Тисх остановился, и Клара сделала то же самое. Какое-то время они рассматривали друг друга.
«Пластик Бос» раскинулся в небольшом соснячке, как лужа. Его пространство двадцати метров в длину и шести в ширину было ограничено одиннадцатью искусственными деревьями, которые отличались от настоящих прежде всего тем, что были покрасивее, а их листья издавали звук падающих градинок при сильных порывах ветра. Кларе нравился «Пластик Бос». Она думала, что он – в стиле Голландии, страны пейзажей Вермеера и Рембрандта; таких городов для лилипутов, как Мадуродам, с домиками, каналами, церквями и памятниками, уменьшенными по масштабу; плотин и польдеров, где земли выдумали по воле человека в упорной борьбе с морем. Она стояла босиком на пружинистом ковре силиконовой травы около одного из деревьев. Заходящее солнце светило ей в лицо, но она старалась не моргать.
Она хотела держать глаза широко открытыми, потому что на расстоянии трех метров от нее находился Бруно ван Тисх.
– Вам нравится Рембрандт? – были его первые слова на правильном испанском языке.
Голос был низким и величественным. В греческом театре таким голосом говорил Зевс.
– Я не очень хорошо знаю его живопись, – ответила Клара. Ее желтый загрунтованный язык двигался с усилием.
Ван Тисх повторил вопрос. Было ясно, что ответ его не удовлетворил. Клара заглянула в себя и вытащила всю свою искренность.
– Нет, – сказала она, – на самом деле не очень.
– Почему?
– Ну, не знаю. Знаю, что не нравится.
– Мне тоже, – неожиданно выдал художник. – Поэтому я постоянно смотрю на его картины. Надо постоянно встречаться лицом к лицу с тем, что нам не нравится. То, что нам не нравится, это как честный друг: он обижает нас, но говорит.
У него был какой-то потухший, усталый голос. Клара подумала, что это ужасно грустный человек.
– Я никогда не смотрела на это с такой точки зрения, – пробормотала она. – Это очень интересный взгляд.
И тут же подумала, что ван Тисху ее похвалы не нужны, и сжала губы.
– Ваш отец умер? – вдруг спросил он.
– Что?
Он повторил вопрос. Сперва Кларе показалось странным, что ван Тисх так резко сменил тему. Однако ее вовсе не удивило то, что он знает подробности ее биографии. Она решила, что Мэтр вникал в жизнь каждого полотна, которое нанимал.
– Да, – ответила она.
– Почему вы так пугаетесь по ночам?
– Что?
– Когда мои помощники будили вас, шурша за окном. Почему у вас было такое испуганное лицо?
– Не знаю. Потому что я боялась.
– Чего?
– Не знаю. Я всегда боялась, что кто-то ночью войдет ко мне в дом.
Ван Тисх подошел ближе и повертел головой Клары, как драгоценным камнем на свету, придерживая ее за подбородок. Потом отошел, оставив ее голову склоненной вправо. Солнечные лучи гирляндами увешивали ветки. Воздух в пластмассовом лесу был влажным, призматическим, и косые лучи света дробились на чистые цвета.
Казалось, что он наблюдает за ней, но уверенности в этом у нее не было.
– Моя мать была испанкой, – сказал ван Тисх.
Невероятные смены темы, похоже, были нормой в разговоре с этим человеком. Клара без проблем приняла это.
– Да, я знаю, – ответила она. – И вы, кстати, очень хорошо говорите по-испански.
Она опять поймала себя на бесполезном комплименте. Ван Тисх продолжал говорить, будто ее и не слышал:
– Я никогда ее не знал. Когда она умерла, мой отец порвал все ее фотографии, и я никогда не смог ее увидеть. Точнее, я видел ее в сделанных с нее рисунках. В акварелях. Мой отец был хорошим художником. Впервые я увидел мою мать в акварелях отца, так что я не уверен, не приукрасил ли он ее еще больше. Мне она показалась очень, очень, очень красивой. – Он проговорил «очень» трижды, медленно, каждый раз произнося звуки по-другому, будто стараясь постичь скрытый смысл этого слова, по-разному проговаривая его. – Но быть может, все дело было в искусстве моего отца. Я не знаю, были акварели лучше или хуже оригинала, никогда этого не знал и не хотел знать. Я не знал мою мать, вот и все. Позже я понял, что это нормально. То есть это нормально – не знать.
Он замолчал и подошел поближе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138
Стоящий передней мужчина – один из лучших художников этого века; в будущем его станут считать одним из величайших художников всех времен. Зная это, мы можем подумать, что его внешность несет на себе отпечаток славы. Это высокий стройный мужчина лет пятидесяти. Одет во все черное, на шее висят очки. Лицо его – узкое, удлиненное – увенчано пышными волосами цвета воронова крыла, седеющими в бакенбардах. Лоб широкий, исчерченный линиями. Две более черные линии, будто утолщенные настойчивым карандашом, образуют брови. Глаза большие и темные, но веки немного обвисают, так что глаза видно наполовину, они все время могут взглянуть дальше. Контур губ обрамлен плотными усами и бородкой. На щеках нет и следа бороды. Мы пытаемся абстрагировать его черты от воспоминаний о фотографиях и репортажах, от знания человека, которому они принадлежат, и, обстоятельно подумав, наконец делаем вывод, что нет: в этом лице нет ничего особенного, все особенное этому лицу придаю я своими знаниями о нем. Это мог бы быть принимающий меня в кабинете врач, убийца, фотография которого однажды мелькнула на телеэкранах, механик, у которого я забираю машину после техосмотра.
Он не сказал ей еще ни слова. Говорил по-голландски с Улем, и Герардо поспешил перевести его указания. Она должна надеть халат и идти с ним: Мэтру нравилось творить под открытым небом. Они молча вышли из дома, ван Тисх шел впереди. В этот пятничный вечер стояла отличная погода, может, чуть свежевато, но ее это не беспокоило. Не беспокоило ее и то, что она забыла тапочки. Она слишком волновалась, чтобы обращать внимание на эти мелочи. Кроме того, хоть гравийная дорожка и неудобная, она привыкла ходить босой. Ван Тисх открыл калитку, и Клара просочилась через нее до того, как она снова закрылась. Они пересекли дорожку и пошли дальше, пока не дошли до «Пластик Бос», куда Герардо водил ее накануне. Сквозь нижние ветки проникали солнечные лучи. Они были похожи на золотые штрихи рейсфедера. Ван Тисх остановился, и Клара сделала то же самое. Какое-то время они рассматривали друг друга.
«Пластик Бос» раскинулся в небольшом соснячке, как лужа. Его пространство двадцати метров в длину и шести в ширину было ограничено одиннадцатью искусственными деревьями, которые отличались от настоящих прежде всего тем, что были покрасивее, а их листья издавали звук падающих градинок при сильных порывах ветра. Кларе нравился «Пластик Бос». Она думала, что он – в стиле Голландии, страны пейзажей Вермеера и Рембрандта; таких городов для лилипутов, как Мадуродам, с домиками, каналами, церквями и памятниками, уменьшенными по масштабу; плотин и польдеров, где земли выдумали по воле человека в упорной борьбе с морем. Она стояла босиком на пружинистом ковре силиконовой травы около одного из деревьев. Заходящее солнце светило ей в лицо, но она старалась не моргать.
Она хотела держать глаза широко открытыми, потому что на расстоянии трех метров от нее находился Бруно ван Тисх.
– Вам нравится Рембрандт? – были его первые слова на правильном испанском языке.
Голос был низким и величественным. В греческом театре таким голосом говорил Зевс.
– Я не очень хорошо знаю его живопись, – ответила Клара. Ее желтый загрунтованный язык двигался с усилием.
Ван Тисх повторил вопрос. Было ясно, что ответ его не удовлетворил. Клара заглянула в себя и вытащила всю свою искренность.
– Нет, – сказала она, – на самом деле не очень.
– Почему?
– Ну, не знаю. Знаю, что не нравится.
– Мне тоже, – неожиданно выдал художник. – Поэтому я постоянно смотрю на его картины. Надо постоянно встречаться лицом к лицу с тем, что нам не нравится. То, что нам не нравится, это как честный друг: он обижает нас, но говорит.
У него был какой-то потухший, усталый голос. Клара подумала, что это ужасно грустный человек.
– Я никогда не смотрела на это с такой точки зрения, – пробормотала она. – Это очень интересный взгляд.
И тут же подумала, что ван Тисху ее похвалы не нужны, и сжала губы.
– Ваш отец умер? – вдруг спросил он.
– Что?
Он повторил вопрос. Сперва Кларе показалось странным, что ван Тисх так резко сменил тему. Однако ее вовсе не удивило то, что он знает подробности ее биографии. Она решила, что Мэтр вникал в жизнь каждого полотна, которое нанимал.
– Да, – ответила она.
– Почему вы так пугаетесь по ночам?
– Что?
– Когда мои помощники будили вас, шурша за окном. Почему у вас было такое испуганное лицо?
– Не знаю. Потому что я боялась.
– Чего?
– Не знаю. Я всегда боялась, что кто-то ночью войдет ко мне в дом.
Ван Тисх подошел ближе и повертел головой Клары, как драгоценным камнем на свету, придерживая ее за подбородок. Потом отошел, оставив ее голову склоненной вправо. Солнечные лучи гирляндами увешивали ветки. Воздух в пластмассовом лесу был влажным, призматическим, и косые лучи света дробились на чистые цвета.
Казалось, что он наблюдает за ней, но уверенности в этом у нее не было.
– Моя мать была испанкой, – сказал ван Тисх.
Невероятные смены темы, похоже, были нормой в разговоре с этим человеком. Клара без проблем приняла это.
– Да, я знаю, – ответила она. – И вы, кстати, очень хорошо говорите по-испански.
Она опять поймала себя на бесполезном комплименте. Ван Тисх продолжал говорить, будто ее и не слышал:
– Я никогда ее не знал. Когда она умерла, мой отец порвал все ее фотографии, и я никогда не смог ее увидеть. Точнее, я видел ее в сделанных с нее рисунках. В акварелях. Мой отец был хорошим художником. Впервые я увидел мою мать в акварелях отца, так что я не уверен, не приукрасил ли он ее еще больше. Мне она показалась очень, очень, очень красивой. – Он проговорил «очень» трижды, медленно, каждый раз произнося звуки по-другому, будто стараясь постичь скрытый смысл этого слова, по-разному проговаривая его. – Но быть может, все дело было в искусстве моего отца. Я не знаю, были акварели лучше или хуже оригинала, никогда этого не знал и не хотел знать. Я не знал мою мать, вот и все. Позже я понял, что это нормально. То есть это нормально – не знать.
Он замолчал и подошел поближе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138