Повсюду лежали шишки и обломанные, сухие, белесые ветви.
Кое-где чернели кучи трухлявого хвороста и далеко разметавшиеся щепки от срубленного дерева.
Иногда возок тащился по глубокому желтому песку, который с тихим шипеньем сыпался с ободьев.
Единственным звуком, нарушавшим тишину, был этот шелест. Только раз где-то вдали раздался скрипучий крик жолны.
Солнце проникало в эту лесную глушь словно украдкой. Тени от деревьев и ветвей были настолько густы, что в эту пору дня там еще лежала роса.
В одном месте перед глазами открылась полянка, со всех сторон на вечные времена, на жизнь и на смерть, охваченная кольцом лесов, словно любовным объятием. На зеленом Дерне чернели кусты можжевельника. У стены пихт белел, как череп, одинокий, лишенный коры пенек низко срубленного дерева.
В тиши порхала белая бабочка, присаживаясь на стебельки кудрявой муравы, едва прикрывающей бесплодную землю.
Между седыми камнями стоял желтый приземистый цветочек и широко открытым глазком смотрел прямо на солнце.
Была столь глубокая тишина, что слышался тихий, дрожащий звон, издаваемый полевым сверчком. Человек мог сосчитать удары своего сердца и услышать, как пульсирует в жилах кровь.
Приходили мысли странные, вдохновенные, словно они принадлежали не человеку, а ей – этой заколдованной, волшебной лужайке. Мерещилось, будто на свете существует только эта полянка, что человек затем и живет, чтобы растворить в ней свой дух и мечтать, мечтать о таких вещах, которые скрыты в глубине, во тьме, взаперти, они вечны и неизменны, просты, наивны и бесстыдны, как эта полянка; что он живет, чтобы из сердца излилось все, что есть в нем святого и уродливого.
Гимназистик молчал. Он почтительно повернулся всем корпусом к Юдыму и отвечал на его вопросы только «да» и «нет».
Часов около четырех лес расступился, и за ним открылись поля. Вдали виднелась группа деревьев и фольварк.
– Вот и Забжезе… – сказал гимназист.
Вскоре они въехали во двор фольварка. Это был жалкий уголок. Усадьба – запущенная еще больше, чем фольварочные строения, перед которыми прел навоз и поблескивала фиолетовая навозная жижа, – белела в тени четырех лип, выстроившихся в шеренгу у входа. Тут же стояла и постель, на которой лежала больная.
Появление брички вызвало в доме настоящий переполох. Забегали какие-то люди. Навстречу Юдыму вышел изрядно уже поседевший загорелый господин и представился. Это был муж больной. За ним с боязливым любопытством выглянули две некрасивые барышни, для которых приезд врача был, вероятно, настоящим событием.
Юдым, не мешкая, взялся за осмотр. Больная была женщиной лет сорока с лишним, худая, как щепка. Кирпичный румянец правильным овалом рдел на' ее левой щеке. Самое поверхностное исследование сразу показало последнюю стадию туберкулеза. Лишь чтобы замаскировать это, Юдым долго и тщательно слушал, как из последних сил работают ее бедные легкие. Когда больше делать было уже нечего, он ощутил странную печаль.
«Что тут можно сказать? – думал он. – Лгать и притворяться?»
– Ну, как вы, господин доктор, находите состояние моего здоровья? – спросила больная, когда он сел на стул подле нее и задумался.
– Что ж, сударыня, не стану скрывать, что положение довольно тяжелое, но жить с этим можно. Особенно в деревне. Я знаю много таких случаев. Я предпишу вам подробное лечение.
– Ах, я вам буду благодарна до самой смерти, – шепнула она, глядя ему в лицо горящими глазами. – Я так хочу еще пожить, так хочу… Дети, все хозяйство на мне, и вот я лежу и лежу. А если мне глаза землей засыплют, что же тогда будет?…
– Сударыня, о хозяйстве надо забыть, забыть совершенно…
– Ах, господин доктор, разве это возможно?… Здешние мужики такие негодяи! Разве можно положиться на прислугу. Вор на воре.
– Хорошо, хорошо. Вы должны забыть об их существовании. Вам надо лежать на свежем воздухе, есть…
– Я пила отвар из сосновой коры.
– Из чего?
– Из сосновой коры. Ее сушили на плите…
– Больше этого не принимайте. Нужно пить коньяк и молоко.
Все время, пока читалась эта лекция о лечении, которое надлежит применять, в комнатах усадьбы слышалась беготня, шепот, стук тарелок. Вскоре шляхтич пригласил Юдыма к столу. Больную, ввиду наступающего вечера, должны были вскоре перенести в спальню.
Солнечный диск тонул в тумане, образуя кровавый круг. Темная мгла простерлась над землей, гася солнце, которое тяжело опускалось в ее бездонный, полный стократной печали омут. В сердце зарождался болезненный стон, пугливая скорбь, – будто этот священный, пламенный шар уже никогда не воссияет из тьмы. Юдым почувствовал печаль, закравшуюся в самую глубину его существа. Он не мог понять, что с ним. Случайно взгляд его упал на больную…
Она сидела на своей постели в сорочке, такая бледная, изможденная, живые мощи… Губы ее шептали слова молитвы, руки были сложены, стиснуты, а из глаз капали тихие слезы. Глаза смотрели вдаль на солнце, которое уходило в неземные края, в неведомую ночь, в вечный путь. Юдым впервые в жизни внимал такой тишине, тишине полей Я лесов…
Он сидел погруженный в задумчивость, как вдруг тишину разорвал пронзительный крик. Это старый павлин, который каждую ночь сидел на крыше дома, издал свой дикий, суровый, железный, ржавый крик. Эхо унесло его в молчаливые поля, в туманы, окрестные леса. Больная вздрогнула, и ее худая рука встретилась с рукой доктора.
– Как я боюсь, господин доктор…
– Чего, сударыня?
– Чего-то такого…
– Ничего, ничего, возьмите крепче мою руку. Чего ж тут бояться…
– Я так не люблю, когда этот старый павлин кричит. Мне кажется, что это не он, а…
– Ах, ну слыханное ли дело!
Она понизила голос и, вперяя огромные горящие глаза в его лицо, зашептала:
– Господин доктор, пожалейте меня и хоть немножко, немножко продлите мне жизнь. Я хочу, я Должна еще жить! Хочу знать, что будет с Олесем! Хочу увидеть, что с ним будет…
Юдым поднял глаза и увидел фигурку гимназиста, стоящего у плетня. Мальчик плакал, закрыв лицо руками.
– Это такой исключительный сын, такой сын… Он один любит меня. И дочери тоже, но он… Как-то наша кухарка ушла на ярмарку, потому что ведь теперь всякий здесь делает что ему вздумается, так он взял, сам зарезал, ощипал, выпотрошил и зажарил мне цыпленка на вертеле. Но забыл посолить… Я съела целехонького, словечка ему не сказала… Слезами посолила…
Солнце зашло. Заря была скупая, рыжая, сеющая не свет, а страх.
– Как мне жаль, – говорила больная, – что пан Кожецкий не может приехать. Обещал нас навестить, а уж столько времени не был. И когда мы теперь' увидимся…
– Пан Кожецкий, – сказал Олесь, – говорил, что надеется вскоре увидеться с тобой, мамочка…
Юдым съел за ужином несколько цыплят, горы салата со сметаной и вечером уехал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99
Кое-где чернели кучи трухлявого хвороста и далеко разметавшиеся щепки от срубленного дерева.
Иногда возок тащился по глубокому желтому песку, который с тихим шипеньем сыпался с ободьев.
Единственным звуком, нарушавшим тишину, был этот шелест. Только раз где-то вдали раздался скрипучий крик жолны.
Солнце проникало в эту лесную глушь словно украдкой. Тени от деревьев и ветвей были настолько густы, что в эту пору дня там еще лежала роса.
В одном месте перед глазами открылась полянка, со всех сторон на вечные времена, на жизнь и на смерть, охваченная кольцом лесов, словно любовным объятием. На зеленом Дерне чернели кусты можжевельника. У стены пихт белел, как череп, одинокий, лишенный коры пенек низко срубленного дерева.
В тиши порхала белая бабочка, присаживаясь на стебельки кудрявой муравы, едва прикрывающей бесплодную землю.
Между седыми камнями стоял желтый приземистый цветочек и широко открытым глазком смотрел прямо на солнце.
Была столь глубокая тишина, что слышался тихий, дрожащий звон, издаваемый полевым сверчком. Человек мог сосчитать удары своего сердца и услышать, как пульсирует в жилах кровь.
Приходили мысли странные, вдохновенные, словно они принадлежали не человеку, а ей – этой заколдованной, волшебной лужайке. Мерещилось, будто на свете существует только эта полянка, что человек затем и живет, чтобы растворить в ней свой дух и мечтать, мечтать о таких вещах, которые скрыты в глубине, во тьме, взаперти, они вечны и неизменны, просты, наивны и бесстыдны, как эта полянка; что он живет, чтобы из сердца излилось все, что есть в нем святого и уродливого.
Гимназистик молчал. Он почтительно повернулся всем корпусом к Юдыму и отвечал на его вопросы только «да» и «нет».
Часов около четырех лес расступился, и за ним открылись поля. Вдали виднелась группа деревьев и фольварк.
– Вот и Забжезе… – сказал гимназист.
Вскоре они въехали во двор фольварка. Это был жалкий уголок. Усадьба – запущенная еще больше, чем фольварочные строения, перед которыми прел навоз и поблескивала фиолетовая навозная жижа, – белела в тени четырех лип, выстроившихся в шеренгу у входа. Тут же стояла и постель, на которой лежала больная.
Появление брички вызвало в доме настоящий переполох. Забегали какие-то люди. Навстречу Юдыму вышел изрядно уже поседевший загорелый господин и представился. Это был муж больной. За ним с боязливым любопытством выглянули две некрасивые барышни, для которых приезд врача был, вероятно, настоящим событием.
Юдым, не мешкая, взялся за осмотр. Больная была женщиной лет сорока с лишним, худая, как щепка. Кирпичный румянец правильным овалом рдел на' ее левой щеке. Самое поверхностное исследование сразу показало последнюю стадию туберкулеза. Лишь чтобы замаскировать это, Юдым долго и тщательно слушал, как из последних сил работают ее бедные легкие. Когда больше делать было уже нечего, он ощутил странную печаль.
«Что тут можно сказать? – думал он. – Лгать и притворяться?»
– Ну, как вы, господин доктор, находите состояние моего здоровья? – спросила больная, когда он сел на стул подле нее и задумался.
– Что ж, сударыня, не стану скрывать, что положение довольно тяжелое, но жить с этим можно. Особенно в деревне. Я знаю много таких случаев. Я предпишу вам подробное лечение.
– Ах, я вам буду благодарна до самой смерти, – шепнула она, глядя ему в лицо горящими глазами. – Я так хочу еще пожить, так хочу… Дети, все хозяйство на мне, и вот я лежу и лежу. А если мне глаза землей засыплют, что же тогда будет?…
– Сударыня, о хозяйстве надо забыть, забыть совершенно…
– Ах, господин доктор, разве это возможно?… Здешние мужики такие негодяи! Разве можно положиться на прислугу. Вор на воре.
– Хорошо, хорошо. Вы должны забыть об их существовании. Вам надо лежать на свежем воздухе, есть…
– Я пила отвар из сосновой коры.
– Из чего?
– Из сосновой коры. Ее сушили на плите…
– Больше этого не принимайте. Нужно пить коньяк и молоко.
Все время, пока читалась эта лекция о лечении, которое надлежит применять, в комнатах усадьбы слышалась беготня, шепот, стук тарелок. Вскоре шляхтич пригласил Юдыма к столу. Больную, ввиду наступающего вечера, должны были вскоре перенести в спальню.
Солнечный диск тонул в тумане, образуя кровавый круг. Темная мгла простерлась над землей, гася солнце, которое тяжело опускалось в ее бездонный, полный стократной печали омут. В сердце зарождался болезненный стон, пугливая скорбь, – будто этот священный, пламенный шар уже никогда не воссияет из тьмы. Юдым почувствовал печаль, закравшуюся в самую глубину его существа. Он не мог понять, что с ним. Случайно взгляд его упал на больную…
Она сидела на своей постели в сорочке, такая бледная, изможденная, живые мощи… Губы ее шептали слова молитвы, руки были сложены, стиснуты, а из глаз капали тихие слезы. Глаза смотрели вдаль на солнце, которое уходило в неземные края, в неведомую ночь, в вечный путь. Юдым впервые в жизни внимал такой тишине, тишине полей Я лесов…
Он сидел погруженный в задумчивость, как вдруг тишину разорвал пронзительный крик. Это старый павлин, который каждую ночь сидел на крыше дома, издал свой дикий, суровый, железный, ржавый крик. Эхо унесло его в молчаливые поля, в туманы, окрестные леса. Больная вздрогнула, и ее худая рука встретилась с рукой доктора.
– Как я боюсь, господин доктор…
– Чего, сударыня?
– Чего-то такого…
– Ничего, ничего, возьмите крепче мою руку. Чего ж тут бояться…
– Я так не люблю, когда этот старый павлин кричит. Мне кажется, что это не он, а…
– Ах, ну слыханное ли дело!
Она понизила голос и, вперяя огромные горящие глаза в его лицо, зашептала:
– Господин доктор, пожалейте меня и хоть немножко, немножко продлите мне жизнь. Я хочу, я Должна еще жить! Хочу знать, что будет с Олесем! Хочу увидеть, что с ним будет…
Юдым поднял глаза и увидел фигурку гимназиста, стоящего у плетня. Мальчик плакал, закрыв лицо руками.
– Это такой исключительный сын, такой сын… Он один любит меня. И дочери тоже, но он… Как-то наша кухарка ушла на ярмарку, потому что ведь теперь всякий здесь делает что ему вздумается, так он взял, сам зарезал, ощипал, выпотрошил и зажарил мне цыпленка на вертеле. Но забыл посолить… Я съела целехонького, словечка ему не сказала… Слезами посолила…
Солнце зашло. Заря была скупая, рыжая, сеющая не свет, а страх.
– Как мне жаль, – говорила больная, – что пан Кожецкий не может приехать. Обещал нас навестить, а уж столько времени не был. И когда мы теперь' увидимся…
– Пан Кожецкий, – сказал Олесь, – говорил, что надеется вскоре увидеться с тобой, мамочка…
Юдым съел за ужином несколько цыплят, горы салата со сметаной и вечером уехал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99