Она искала свой холмик, чем далее, тем внимательней и замедленней, словно истомляя себя. Я видел вдруг ее головку, седенькую в темном платке, затем за валом показывалась вся ее щупленькая фигурка по пояс. То она совсем исчезала. То опять появлялась лишь ее головка. Она уже сильно уменьшилась. Пятнышко темного ее платка было уже едва различимо над волнистым маревом бесчисленных могильных холмов.
А за ней, казалось, пошли и пошли люди; некая сила вела их, как сила памяти, и вот они семьями, полусемьями, оставшейся горсткой родни, парами или в одиночку пришли сюда все почему-то в одно (словно бы поминальное) время. Они появились со стороны дороги, и все прибывали и прибывали, числа им нет — их головы в шляпах, в кепках, в платках и непокрытые тоже, мужские, женские лица и мелкие издалека лица детей. Общий поток, но толчеи нет. Некоторые из них с палками, с клюками стариковскими, некоторые пытаются сесть и отдохнуть хоть на миг. Они рассредоточиваются по огромной плоскости горы, и вроде бы должно им стать просторнее, если одни идут влево, другие прямо и чуть влево, а третьи вправо меж холмиками — но в то же время люди прибывают и прибывают вновь, так что они идут и теснятся как прежде. Но только-только они посетили своих, посидели у холмика, помолчали, и, дав отдых ногам, только хотели встать и двинуться в обратный путь, как гора сама вдруг накренилась, увеличила свой и без того заметный наклон, и, не различая в прошлом времени их вины или их причастности, ссыпала людей со своих ровных валов, стряхнула с себя и выпихнула вновь в их настоящее, не приняв их заверений, их покаянных слов. Такая обман-гора. Глянул — и уже никого там, где были тыщи и тыщи.
Только бабуся. (Только одинокое пятнышко ее темного платка.)
И теплый день...
Я докурил очередную, а Анна Романовна как раз поднялась с земли. Она заметила меня, приветливо кивнула. Улыбка ее была осторожна, слепа: «Добрый день». — И я ответил, уже поравнявшись с ней: «Добрый день, Анна Романовна!»
Вместе мы вернулись в поселок.
Дорогой хотелось что-то сказать, и я заговорил о Лере, что было для меня самого неожиданно; столько времени помалкивал, а тут перед самым отъездом вдруг сказал:
— Лере надо бы учиться, Анна Романовна. Что ж она здесь сидит — учебный год начался.
Я сказал просто, как сказал бы участливый родственник.
Анна Романовна тихо ответила:
— Да, да, надо бы ей учиться.
Когда пришли в дом, там была приехавшая Лера — она нас уже ждала, приготовила чай. К чаю сушки.
Мы сели. И опять все у них происходило тихо, приглушенно, и так много доброты было в их тишине. Лера налила нам в чашки. Сушки лежали на круглой плетенке в середине стола. Я молчал — я думал, вот-вот возникнет разговор. Но разговор не возник. Мы пили чай, а когда стемнело, Лера принесла от хозяев свечу с низеньким подсвечником. И словно бы повторилось чаепитие в их московской квартире, только вместо домашнего печенья были сушки, и я так же робко, осторожно протягивал руку к плетенке на середине стола. Пламя свечи чуть колебалось. Лера негромко рассказывала Анне Романовне, что, пока нас не было, она помыла полы и что привезла Анне Романовне из Новостройного продукты, положила там-то и там-то. И вновь во мне шевельнулось желание хотя бы косвенно напомнить о начавшихся в Москве лекциях. Но я увидел Леру, величаво разливающую чай, ее спокойные руки, увидел спокойные сомкнутые губы Анны Романовны, тихое, умиротворенное ее лицо — и устыдился. Им было хорошо. И не нужно мне было вмешиваться. Я попросил еще чаю. Лера подлила и спросила у меня, есть ли уже билет и скоро ли еду, — я ответил: «Скоро».
Заглянула на миг хозяйка дома, железнодорожница, и сказала, что дали свет и что мы можем не сидеть при свече. И ушла. Но Лера свет не включила. И тут я вспомнил, чего еще не хватало в нашем общении — того портрета, который Анна Романовна однажды мне показала. Я шепнул Лере: «Хочешь, я привезу вам через какое-то время портрет отца?» — «Не надо. Мы сами».
Вероятно, сны уже давно (всегда, всю жизнь?) скромненько стояли на пороге его сознания, стояли там робко, не пытаясь войти. Иногда они заглядывали в дверь на миг, появлялись, но отец не придавал им значения, как не придают им значения все сильные люди («Приснится же чушь!..»), — отец смеялся, он был тогда полновластным хозяином этой большой квартиры.
И вдруг, едва он постарел, — они отыскали свой вход. И теперь ночь за ночью отец в муках.
Днем он, конечно, наводит в себе порядок. И более того, он уже сам призывает эти дурные мысли, хотел бы с ними разобраться, но они-то ни в какую не признают готовых дневных разговоров, им только и надо дождаться ночи, дождаться его слабости — и ворваться. Пусть притихнет. Пусть только склонит голову на подушку. И ворвавшись, они торжествуют, бесчинствуют и воют, кричат, носятся, свирепствуют, ликуют среди ночи, и он ничего не может с ними поделать.
И если он не считался со своими снами тогда, теперь сны не считаются с ним. Да, да, он уже размышляет о том, что это — некое отмщение, но ведь отмщение только и начинается с понимания, что не задаром.
Отец не обязательно предвосхищает меня, мое будущее, мою старость — и все же я думаю об этом. В родственности есть тень, темная сторона: узнавание себя. Я бы намного больше жалел отца, я бы больше (и понятнее) ему сострадал бы, я бы и любил его яснее, не будь он мне родным человеком, слишком родным.
Но зато у моей любви к нему есть лицо, есть выражение лица, есть глаза на этом лице.
Сбившийся со следа артели Леша-маленький однажды ночью увязался за грабителями. Те уходили, а Леша всю ночь шел за ними, не зная, за кем он так спешит и кого догоняет. Он шел и шел. А они, обобравшие церковь грабители (их было двое), посчитали, что по пятам за ними стелется кто-то, их выследивший, погоня, а за выследившим, мол, как всегда, идут поселковские злые мужики с дубьем. Они уходили все быстрее. Но на вторую ночь их охватил жуткий страх: они не могли поверить, что кто-то с такой страстью, с такой яростной настойчивостью гонится за ними, за обычными ворами. На вторую и особенно на третью ночь преследования они решили, что это ангел-мститель. С развевающимися белыми волосами бежал отрок за ними с горы на гору, простирая к ним руки. Опытные, они сумели на какое-то время запутать следы. Они укрылись в потаенную сторожку, жили там в темноте, на сухарях, не жгя огня. А отроческого вида ангел-мститель все кружил и кружил около, чуя, что они близко. Притом он все звонче звал их: «Подождите меня! Подождите!» Мистический ужас одолел их, оба сошли с ума. Днем и ночью они слышали зовущий голос. А ночами то там, то здесь появлялся небольшой костер обогревающегося Леши-маленького: стерегущий их огонь.
Они и подумать не смели пройти с той стороны, где Леша, но с другой стороны вздымалась гора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
А за ней, казалось, пошли и пошли люди; некая сила вела их, как сила памяти, и вот они семьями, полусемьями, оставшейся горсткой родни, парами или в одиночку пришли сюда все почему-то в одно (словно бы поминальное) время. Они появились со стороны дороги, и все прибывали и прибывали, числа им нет — их головы в шляпах, в кепках, в платках и непокрытые тоже, мужские, женские лица и мелкие издалека лица детей. Общий поток, но толчеи нет. Некоторые из них с палками, с клюками стариковскими, некоторые пытаются сесть и отдохнуть хоть на миг. Они рассредоточиваются по огромной плоскости горы, и вроде бы должно им стать просторнее, если одни идут влево, другие прямо и чуть влево, а третьи вправо меж холмиками — но в то же время люди прибывают и прибывают вновь, так что они идут и теснятся как прежде. Но только-только они посетили своих, посидели у холмика, помолчали, и, дав отдых ногам, только хотели встать и двинуться в обратный путь, как гора сама вдруг накренилась, увеличила свой и без того заметный наклон, и, не различая в прошлом времени их вины или их причастности, ссыпала людей со своих ровных валов, стряхнула с себя и выпихнула вновь в их настоящее, не приняв их заверений, их покаянных слов. Такая обман-гора. Глянул — и уже никого там, где были тыщи и тыщи.
Только бабуся. (Только одинокое пятнышко ее темного платка.)
И теплый день...
Я докурил очередную, а Анна Романовна как раз поднялась с земли. Она заметила меня, приветливо кивнула. Улыбка ее была осторожна, слепа: «Добрый день». — И я ответил, уже поравнявшись с ней: «Добрый день, Анна Романовна!»
Вместе мы вернулись в поселок.
Дорогой хотелось что-то сказать, и я заговорил о Лере, что было для меня самого неожиданно; столько времени помалкивал, а тут перед самым отъездом вдруг сказал:
— Лере надо бы учиться, Анна Романовна. Что ж она здесь сидит — учебный год начался.
Я сказал просто, как сказал бы участливый родственник.
Анна Романовна тихо ответила:
— Да, да, надо бы ей учиться.
Когда пришли в дом, там была приехавшая Лера — она нас уже ждала, приготовила чай. К чаю сушки.
Мы сели. И опять все у них происходило тихо, приглушенно, и так много доброты было в их тишине. Лера налила нам в чашки. Сушки лежали на круглой плетенке в середине стола. Я молчал — я думал, вот-вот возникнет разговор. Но разговор не возник. Мы пили чай, а когда стемнело, Лера принесла от хозяев свечу с низеньким подсвечником. И словно бы повторилось чаепитие в их московской квартире, только вместо домашнего печенья были сушки, и я так же робко, осторожно протягивал руку к плетенке на середине стола. Пламя свечи чуть колебалось. Лера негромко рассказывала Анне Романовне, что, пока нас не было, она помыла полы и что привезла Анне Романовне из Новостройного продукты, положила там-то и там-то. И вновь во мне шевельнулось желание хотя бы косвенно напомнить о начавшихся в Москве лекциях. Но я увидел Леру, величаво разливающую чай, ее спокойные руки, увидел спокойные сомкнутые губы Анны Романовны, тихое, умиротворенное ее лицо — и устыдился. Им было хорошо. И не нужно мне было вмешиваться. Я попросил еще чаю. Лера подлила и спросила у меня, есть ли уже билет и скоро ли еду, — я ответил: «Скоро».
Заглянула на миг хозяйка дома, железнодорожница, и сказала, что дали свет и что мы можем не сидеть при свече. И ушла. Но Лера свет не включила. И тут я вспомнил, чего еще не хватало в нашем общении — того портрета, который Анна Романовна однажды мне показала. Я шепнул Лере: «Хочешь, я привезу вам через какое-то время портрет отца?» — «Не надо. Мы сами».
Вероятно, сны уже давно (всегда, всю жизнь?) скромненько стояли на пороге его сознания, стояли там робко, не пытаясь войти. Иногда они заглядывали в дверь на миг, появлялись, но отец не придавал им значения, как не придают им значения все сильные люди («Приснится же чушь!..»), — отец смеялся, он был тогда полновластным хозяином этой большой квартиры.
И вдруг, едва он постарел, — они отыскали свой вход. И теперь ночь за ночью отец в муках.
Днем он, конечно, наводит в себе порядок. И более того, он уже сам призывает эти дурные мысли, хотел бы с ними разобраться, но они-то ни в какую не признают готовых дневных разговоров, им только и надо дождаться ночи, дождаться его слабости — и ворваться. Пусть притихнет. Пусть только склонит голову на подушку. И ворвавшись, они торжествуют, бесчинствуют и воют, кричат, носятся, свирепствуют, ликуют среди ночи, и он ничего не может с ними поделать.
И если он не считался со своими снами тогда, теперь сны не считаются с ним. Да, да, он уже размышляет о том, что это — некое отмщение, но ведь отмщение только и начинается с понимания, что не задаром.
Отец не обязательно предвосхищает меня, мое будущее, мою старость — и все же я думаю об этом. В родственности есть тень, темная сторона: узнавание себя. Я бы намного больше жалел отца, я бы больше (и понятнее) ему сострадал бы, я бы и любил его яснее, не будь он мне родным человеком, слишком родным.
Но зато у моей любви к нему есть лицо, есть выражение лица, есть глаза на этом лице.
Сбившийся со следа артели Леша-маленький однажды ночью увязался за грабителями. Те уходили, а Леша всю ночь шел за ними, не зная, за кем он так спешит и кого догоняет. Он шел и шел. А они, обобравшие церковь грабители (их было двое), посчитали, что по пятам за ними стелется кто-то, их выследивший, погоня, а за выследившим, мол, как всегда, идут поселковские злые мужики с дубьем. Они уходили все быстрее. Но на вторую ночь их охватил жуткий страх: они не могли поверить, что кто-то с такой страстью, с такой яростной настойчивостью гонится за ними, за обычными ворами. На вторую и особенно на третью ночь преследования они решили, что это ангел-мститель. С развевающимися белыми волосами бежал отрок за ними с горы на гору, простирая к ним руки. Опытные, они сумели на какое-то время запутать следы. Они укрылись в потаенную сторожку, жили там в темноте, на сухарях, не жгя огня. А отроческого вида ангел-мститель все кружил и кружил около, чуя, что они близко. Притом он все звонче звал их: «Подождите меня! Подождите!» Мистический ужас одолел их, оба сошли с ума. Днем и ночью они слышали зовущий голос. А ночами то там, то здесь появлялся небольшой костер обогревающегося Леши-маленького: стерегущий их огонь.
Они и подумать не смели пройти с той стороны, где Леша, но с другой стороны вздымалась гора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25