А что постель сыновьям дала, и то жалею. Жизнь, она во-он какая широкая, куда ни глянь — все хорошо живут. Лишь бы охота к смеху сохранялась. А счастливая ты или нет, тебе лучше про это знать, а про себя скажу — я довольна, что я Арус, а не Агун.
— Я несчастливая, Арус, моей мачехой была дарпасовская злыдня, мой отец был Ишхан, двадцать метров бязи прислал, да однажды горсть конфет ребёнку и тысячи посулил несуществующие, моей свекровью была абеловская Арус, а мой муж — Симон.
— Ну ладно, по радостному случаю едешь, нечего раскисать. Ты что же меня вызвала — чтобы слёзы при мне лить? А если меня послушать, ахчи, половины этих денег хватит, чтобы болезнь твою вылечить.
— Как повелось мне с самого начала быть несчастной, так пусть и идёт всё. Здоровье для радости нужно, а мне с самого начала в этом было отказано.
Арус прикусила язык, чтобы не сказать, но как тут не сказать, хоть и больная и нервная Агун женщина, но как не сказать, что её тётка Манишак ещё хуже свекровь была, чем бабка Арус, да в придачу, прости нас, господи, шлюха была: обдирала и Амбо, и Антоенца Степана одновременно, а недавно в доме у них нашли серебряный пояс Метаксэ, значит, и Авага тоже — троих сразу. А на невестку её действовало это? — нет.
— Радость от самого человека идёт, Агун-джан, если счастлив человек — не другими, собою счастлив, и в несчастье тоже нечего других винить.
— Мой ребёнок в хлеву родился.
— А я своих где рожала?
— Я из города сюда приехала, ты из Овита. Отцовские палаты — и мужнин хлев.
— Ну ладно, тебе счастливого пути, мой обед давно уже подгорел.
— Спасибо тебе, Арус-джан.
— Ты из города приехала, я из Овита — в Овите не люди живут. Так, что ли, получается?
— О чём говоришь? Люди в Ессентуки едут, в Одессу, за границу едут люди, а ты — Овит.
— Как будто бы в Ессентуках и за границей нет голоштанных дураков.
— Ахчи, шла бы себе, поздно уже.
— Люди, один раз откушав хлеба у твоей тётки Манишак, всю жизнь потом этот хлеб помнили. Солёный был очень. Твой язык, Агун, — твой враг.
— Что верно, то верно, а хлеб мой несолёный.
— Расставят в доме новую мебель и холодильник, а ковёр твой на полу будет валяться, и ребёнок будет писать на него, а ты придёшь — посмотрят на тебя, скажут: «Ты кто?»
— Верно, пропади пропадом мой язык, погибель моя.
— Ну да нечего расстраиваться, увидим ещё.
— Нет, ты права, Арус-джан, младший и сейчас уже говорит: «Хорошо делали, что на тебя «арнаут» кричали».
Невестка с сыном поссорятся, невестка, приглаживая волосы, выйдет из другой комнаты: «Мама, ноги моей больше не будет в этом доме, скажи этому бесстыднику…» И она, стоя возле книжного шкафа, крикнет сыну в ту комнату: «Эй ты, симоновское отродье, сейчас вышвырну тебя из дому, валодовский ошметок!..»
Во времена Ованеса Туманяна грамотных было мало, немногие тогда писали, прославиться было нетрудно. Ованес Туманян, Ованес Туманян. Ованес Туманян был один из десяти грамотных, и теперь ему памятник стоит, и дом-музей есть… Ованес Туманян, вот пришёл бы ты в этот мир журналистом, пожил бы среди этого народа, увидели бы мы, какой ты Ованес Туманян. Теперь все читают, все пишут, а Вазгену, видишь, арменаковские статьи не нравятся, говорит: «Я лучше могу написать». Мог бы ты, Ованес Туманян, выделиться из тысячи так, чтобы и памятник тебе поставили, и люльку твою сохранили — «в этой колыбели маленького Ованеса качали»? Чует моё материнское сердце, Арменаку тоже поставят памятник. Его писательский талант из Ванкера идёт, через меня, я ванкеровская уроженка, мой отец Ишхан складно так говорил, а цмакутовская сторона — косноязычные все, брат Симона Адам пока скажет, что ему шапка нужна, три дня пройдёт. Три дня пройдёт, а он так и не может трёх слов вместе составить. Между прочим, Арташес Арзуманян тоже из Ванкера. «Мой язык — мой враг». Да благодаря языку-то моему и выделился мой сын. Что у меня было? Один язык, один жалкий муж и один карпет. Поди, поди, Арус-джан, всему Цмакуту расскажи, а через Цмакут — Овиту, городу Манацу и селу Ванкер, что дочь Ишхана Агун своему сыну Арменаку дарит на свадьбу тридцать тысяч рублей новыми и своё материнское благословение.
Памятник надо будет поставить в Ванкере. Но ещё один памятник стоит поставить на месте старого хлева: «Здесь Агун через великие трудности растила человека, равного Ованесу Туманяну и Арташесу Арзуманяну». «А мадам Софи ещё долгое время оставалась моложавой, зажигательной и привлекательной и многих ещё на своём веку сменила мужчин и так и не состарилась, так и не умерла — потому что у тех, кто умер, могила есть, а у неё нету. Наверное, она растворилась, просочилась всюду, и мир в некотором роде прософился». Ах, умереть мне за твой язык — «и мир в некотором роде прософился». «В некотором роде». «Растворилась». «Просочилась»…
— Серо!..
Интересно, Ованес Туманян больше или Арташес Арзуманян? Арташес Арзуманян специально летал в Америку, чтобы войны не случилось. Говорят, война на носу была — Арташес её не допустил. В те дни по радио и в газетах только и слышалось: «Арзуманян, Арзуманян», и она Арменаку сказала тогда: «Почему не хочешь стать секретарём райкома?» Пьяный был сын, пробурчал что-то вроде: «Не променяю, ни за что не променяю». В Армении тысячи писателей и журналистов, кому в голову взбредёт — пишет. Вон и мурадовский Гикор стихи сочиняет. Адам тоже вздумал жизнь свою на войне описать; Манэ и соседки хлопотали над ковром, варёная картошка остывала на столе, а Адам обмакнул перо и снова задумался. Она засмеялась: думал. Потом он вырвал страничку из тетради, снова обмакнул перо и снова задумался. Арменак засмеялся: «Дядюшка книгу пишет, большие деньги получит». Адам обиделся, оставил на столе холодную картошку, чернила и бумагу и пошёл обтёсывать передок для телеги. И после этого он и его сын Вазген, а с ними и Манэ в один голос кричат, что Арменак не так уж и хорошо пишет. Арменак должен был, как Арташес Арзуманян, в чёрном костюме приезжать изредка в деревню, и чтобы деревенские смотрели на него немного издали, немного робея, а Арменак чтобы подходил к некоторым из них и здоровался за руку. Жалко ведь ребёнка — комната полна дыму, а он всё пишет, пишет, пишет, утром встаёт кислый, недовольный, читает то, что ночью написал, и на мелкие клочки рвёт. А ты тут хвастай, хвались перед Арус, что его одна ночь тысячу стоит. Ничего, сын мой, мучения, они для человека, а в твоей крови заложена привычка к трудностям, ты выдержишь. Вначале мучаются, чтобы потом не мучиться, уж на что Арзуманян могуч — и то ведь не смог приехать на похороны жены из Америки. Не мучаются только воры. И скоты. Они не мучаются. Одни воровством живут, другие — благодаря своим способностям, данным богом и матерью. Самое лучшее — это чтобы и хорошо жилось, и имя чистое было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
— Я несчастливая, Арус, моей мачехой была дарпасовская злыдня, мой отец был Ишхан, двадцать метров бязи прислал, да однажды горсть конфет ребёнку и тысячи посулил несуществующие, моей свекровью была абеловская Арус, а мой муж — Симон.
— Ну ладно, по радостному случаю едешь, нечего раскисать. Ты что же меня вызвала — чтобы слёзы при мне лить? А если меня послушать, ахчи, половины этих денег хватит, чтобы болезнь твою вылечить.
— Как повелось мне с самого начала быть несчастной, так пусть и идёт всё. Здоровье для радости нужно, а мне с самого начала в этом было отказано.
Арус прикусила язык, чтобы не сказать, но как тут не сказать, хоть и больная и нервная Агун женщина, но как не сказать, что её тётка Манишак ещё хуже свекровь была, чем бабка Арус, да в придачу, прости нас, господи, шлюха была: обдирала и Амбо, и Антоенца Степана одновременно, а недавно в доме у них нашли серебряный пояс Метаксэ, значит, и Авага тоже — троих сразу. А на невестку её действовало это? — нет.
— Радость от самого человека идёт, Агун-джан, если счастлив человек — не другими, собою счастлив, и в несчастье тоже нечего других винить.
— Мой ребёнок в хлеву родился.
— А я своих где рожала?
— Я из города сюда приехала, ты из Овита. Отцовские палаты — и мужнин хлев.
— Ну ладно, тебе счастливого пути, мой обед давно уже подгорел.
— Спасибо тебе, Арус-джан.
— Ты из города приехала, я из Овита — в Овите не люди живут. Так, что ли, получается?
— О чём говоришь? Люди в Ессентуки едут, в Одессу, за границу едут люди, а ты — Овит.
— Как будто бы в Ессентуках и за границей нет голоштанных дураков.
— Ахчи, шла бы себе, поздно уже.
— Люди, один раз откушав хлеба у твоей тётки Манишак, всю жизнь потом этот хлеб помнили. Солёный был очень. Твой язык, Агун, — твой враг.
— Что верно, то верно, а хлеб мой несолёный.
— Расставят в доме новую мебель и холодильник, а ковёр твой на полу будет валяться, и ребёнок будет писать на него, а ты придёшь — посмотрят на тебя, скажут: «Ты кто?»
— Верно, пропади пропадом мой язык, погибель моя.
— Ну да нечего расстраиваться, увидим ещё.
— Нет, ты права, Арус-джан, младший и сейчас уже говорит: «Хорошо делали, что на тебя «арнаут» кричали».
Невестка с сыном поссорятся, невестка, приглаживая волосы, выйдет из другой комнаты: «Мама, ноги моей больше не будет в этом доме, скажи этому бесстыднику…» И она, стоя возле книжного шкафа, крикнет сыну в ту комнату: «Эй ты, симоновское отродье, сейчас вышвырну тебя из дому, валодовский ошметок!..»
Во времена Ованеса Туманяна грамотных было мало, немногие тогда писали, прославиться было нетрудно. Ованес Туманян, Ованес Туманян. Ованес Туманян был один из десяти грамотных, и теперь ему памятник стоит, и дом-музей есть… Ованес Туманян, вот пришёл бы ты в этот мир журналистом, пожил бы среди этого народа, увидели бы мы, какой ты Ованес Туманян. Теперь все читают, все пишут, а Вазгену, видишь, арменаковские статьи не нравятся, говорит: «Я лучше могу написать». Мог бы ты, Ованес Туманян, выделиться из тысячи так, чтобы и памятник тебе поставили, и люльку твою сохранили — «в этой колыбели маленького Ованеса качали»? Чует моё материнское сердце, Арменаку тоже поставят памятник. Его писательский талант из Ванкера идёт, через меня, я ванкеровская уроженка, мой отец Ишхан складно так говорил, а цмакутовская сторона — косноязычные все, брат Симона Адам пока скажет, что ему шапка нужна, три дня пройдёт. Три дня пройдёт, а он так и не может трёх слов вместе составить. Между прочим, Арташес Арзуманян тоже из Ванкера. «Мой язык — мой враг». Да благодаря языку-то моему и выделился мой сын. Что у меня было? Один язык, один жалкий муж и один карпет. Поди, поди, Арус-джан, всему Цмакуту расскажи, а через Цмакут — Овиту, городу Манацу и селу Ванкер, что дочь Ишхана Агун своему сыну Арменаку дарит на свадьбу тридцать тысяч рублей новыми и своё материнское благословение.
Памятник надо будет поставить в Ванкере. Но ещё один памятник стоит поставить на месте старого хлева: «Здесь Агун через великие трудности растила человека, равного Ованесу Туманяну и Арташесу Арзуманяну». «А мадам Софи ещё долгое время оставалась моложавой, зажигательной и привлекательной и многих ещё на своём веку сменила мужчин и так и не состарилась, так и не умерла — потому что у тех, кто умер, могила есть, а у неё нету. Наверное, она растворилась, просочилась всюду, и мир в некотором роде прософился». Ах, умереть мне за твой язык — «и мир в некотором роде прософился». «В некотором роде». «Растворилась». «Просочилась»…
— Серо!..
Интересно, Ованес Туманян больше или Арташес Арзуманян? Арташес Арзуманян специально летал в Америку, чтобы войны не случилось. Говорят, война на носу была — Арташес её не допустил. В те дни по радио и в газетах только и слышалось: «Арзуманян, Арзуманян», и она Арменаку сказала тогда: «Почему не хочешь стать секретарём райкома?» Пьяный был сын, пробурчал что-то вроде: «Не променяю, ни за что не променяю». В Армении тысячи писателей и журналистов, кому в голову взбредёт — пишет. Вон и мурадовский Гикор стихи сочиняет. Адам тоже вздумал жизнь свою на войне описать; Манэ и соседки хлопотали над ковром, варёная картошка остывала на столе, а Адам обмакнул перо и снова задумался. Она засмеялась: думал. Потом он вырвал страничку из тетради, снова обмакнул перо и снова задумался. Арменак засмеялся: «Дядюшка книгу пишет, большие деньги получит». Адам обиделся, оставил на столе холодную картошку, чернила и бумагу и пошёл обтёсывать передок для телеги. И после этого он и его сын Вазген, а с ними и Манэ в один голос кричат, что Арменак не так уж и хорошо пишет. Арменак должен был, как Арташес Арзуманян, в чёрном костюме приезжать изредка в деревню, и чтобы деревенские смотрели на него немного издали, немного робея, а Арменак чтобы подходил к некоторым из них и здоровался за руку. Жалко ведь ребёнка — комната полна дыму, а он всё пишет, пишет, пишет, утром встаёт кислый, недовольный, читает то, что ночью написал, и на мелкие клочки рвёт. А ты тут хвастай, хвались перед Арус, что его одна ночь тысячу стоит. Ничего, сын мой, мучения, они для человека, а в твоей крови заложена привычка к трудностям, ты выдержишь. Вначале мучаются, чтобы потом не мучиться, уж на что Арзуманян могуч — и то ведь не смог приехать на похороны жены из Америки. Не мучаются только воры. И скоты. Они не мучаются. Одни воровством живут, другие — благодаря своим способностям, данным богом и матерью. Самое лучшее — это чтобы и хорошо жилось, и имя чистое было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27