Несколько раз сообщает, что он почти готов, осталось только закрыть чемодан, потом объявляет, что сейчас закроет чемодан, пора, и наконец доводит до моего сведения, что чемодан закрыт, все готово. Теперь он сядет у двери и будет сидеть, пока не наступит та неизбежная минута, когда он поднимется, чтобы проверить, хорошо ли закрыт чемодан, и, разумеется, не забудет затянуть его ремнем, да так туго, словно насажал внутрь диких зверей.
Я всматриваюсь в него, чтобы лучше запечатлеть в памяти эту любимую кудрявую голову, взъерошенные брови, загнутые кукольные ресницы и рот американского кинокрасавца, и вдруг замечаю, как он устал. Все эти две недели я видела его слишком близко, чтобы разглядеть как следует. Оказывается, его глаза тем глубже западали, чем ярче сияли мои, когда я чувствовала, как бегут по моим жилам гормоны наслаждения, «эндорфин», как сказала бы дуэнья, если бы могла еще говорить. Да, что бы там ни утверждали, а отдается в любви мужчина. Самец изливает свои соки и расточает свои силы, а самка расцветает. К тому же я возвращаюсь, утолив свое желание, к жизни, которая мне нравится, к хорошему человеку, который меня ждет, к работе, которая не изнуряет. А у него в перспективе только одиночество, его галера и лангусты.
Только в постели с ним я забываю, до чего мы разные. В молодости я считала, что любовь – это слияние. Я говорю не только о кратком и таком банальном слиянии тел и даже не о каком-то там мистическом оргазме. Но я больше так не думаю. Теперь мне кажется, что двое любят именно потому, что они – двое, до боли двое. Ведь никогда, никогда не станет Лозерек моим подобием. Но не потому ли до сих пор жива наша страсть?
11
Увидеть Монреаль и умереть
Стареешь не каждый день понемногу, а скачками. Бывает, остановишься надолго на какой-то ступени и уже думаешь, что о тебе забыли, и вдруг – раз! – прибавляешь десяток лет.
Но в старости есть и что-то от юности, ей нужно время, чтобы освоиться. Она отступает и наступает вновь с отвратительной бесцеремонностью. Порой в один и тот же день утром находишь, что ты еще ничего, а вечером – хуже некуда!
Как и в юности, все случается с вами впервые: первая боль в колене, когда вы поднимаетесь по лестнице… Первая желтизна на зубах, еще вчера безупречно белых… Невозможно сказать точно, в какой день это случилось, но вот вдруг видишь этот желтоватый ободок под десной, не можешь разогнуть ногу, вставая утром. Я, наверно, перестаралась вчера, когда убирала на чердаке, думается вам. Но нет, старались-то вы не больше, чем раньше. Вот только вы сами уже не такая, как раньше. Владения усталости ширятся и будут шириться день ото дня. Это наступила старость.
Поначалу вы пытаетесь бороться. Даже выигрываете первые сражения, вам удается на какое-то время задержать продвижение врага ценой все более сложных и дорогостоящих маневров. Еще не пришло то время, когда столько часов потребуется на ликвидацию прорывов, что некогда будет жить.
Мне повезло: я могла не бить тревогу при виде первых помет времени на моем теле, потому что был кто-то, кто любил меня. Я похлопывала себя по животу, чуть пополневшему и уже не такому упругому, без особого отвращения, потому что был кто-то, кто любил меня. Я мирилась с тем, что мои руки слабели с каждым годом, потому что был кто-то, кто любил меня. Морщины у рта, углубляющиеся «гусиные лапки»… Что и говорить, приятного мало, но ведь есть кто-то, кто любит меня. Времени меня не сломить, пока для Гавейна я буду желанной.
Конечно, Франсуа меня тоже любит, но он не успокаивает меня на предмет моей внешности: он просто не видит во мне перемен. Он из тех мужчин, что предлагают вам сфотографироваться именно в то утро, когда вы встали с левой ноги, которую к тому же свело судорогой, тщетно пытаетесь расчесать волосы, ужасаетесь бледному цвету вашего лица и расхаживаете в бесформенном халате – а они, черт бы их побрал, всегда выглядят бесформенными, когда вам больше тридцати лет, а им больше трех месяцев. И его «но ты выглядишь чудесно, как всегда» бросает тень сомнения на все комплименты – как прошлые, так и будущие.
А Гавейн – ему не надо быть «милым», он сражен наповал моими чарами… В свои пятьдесят пять он пылок, как никогда, и дважды в год я имею возможность убедиться в этом в полной мере. Квебек за эти несколько лет стал для нас второй родиной. Я провожу там октябрь, этот дивный месяц, которым так гордятся канадцы, месяц пурпурных кленов и буйства огненных красок перед зимней белизной. Гавейн старается побыть там со мной как можно дольше каждую осень, а весной мы выкраиваем несколько дней во Франции. В общем, мы проводим вместе оба равноденствия, как те сирены из скандинавских сказок, что выходят на сушу, чтобы подарить любовь смертному на несколько недель в году. Мы стараемся не думать о нависшем над нами дамокловом мече: пенсия окончательно привяжет его к Лармору и больной жене, стреножит необузданного жеребца и отправит пастись на лужок.
Франсуа я говорила только половину правды. Он знал, что Лозерек иногда приезжает ко мне в Монреаль, но предпочитал не спрашивать меня, много ли времени мы проводим вместе. По молчаливому соглашению Гавейну принадлежало некое право первенства – до конца жизни. Что до наших мартовских встреч, я старалась совмещать их с моими репортажами, и Франсуа делал вид, будто верит мне. Это порой немного омрачало наши отношения, но никогда не обостряло их. Тактичность и великодушие моего спутника жизни в той области, в которой мало кому из мужей удается скрыть свои истинные чувства, наполняли мое сердце благодарностью и уважением к нему.
Наше последнее пребывание в Квебеке мы продлили на неделю, чтобы съездить к заливу Джемс и посмотреть на перелет гусей и лебедей: птицы, как крысы, покидают корабль, прежде чем он утонет в глубоком снегу.
Гавейн тоже приближался к своей зиме. Ему исполнилось пятьдесят семь лет. Волосы его совсем поседели на висках, вздувшиеся вены канатами опутали руки. Он смеялся уже не так звонко, но его мощная фигура по-прежнему возвышалась подобно гранитной скале, все так же играли мускулы, которым его работа редко давала передышку, а глаза в хорошие дни казались еще синее и наивнее.
– Давай не говорить о будущем, – попросил он меня в тот последний раз, как только прилетел. – Не хочу портить ни одной минуты, пока мы вместе.
И правда, такую встречу жаль было бы испортить! Он привез мне еще один подарок – после обещанного якоря, специально заказанного в Кейптауне. На этот раз я получила золотой медальон, внутри которого были выгравированы наши инициалы, только одна дата 1948 – и тире.
– Пусть тебе выбьют вторую, когда время придет.
Мне захотелось ответить резкостью: оно уже пришло, если ты не решишься ничего сказать Мари-Жозе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Я всматриваюсь в него, чтобы лучше запечатлеть в памяти эту любимую кудрявую голову, взъерошенные брови, загнутые кукольные ресницы и рот американского кинокрасавца, и вдруг замечаю, как он устал. Все эти две недели я видела его слишком близко, чтобы разглядеть как следует. Оказывается, его глаза тем глубже западали, чем ярче сияли мои, когда я чувствовала, как бегут по моим жилам гормоны наслаждения, «эндорфин», как сказала бы дуэнья, если бы могла еще говорить. Да, что бы там ни утверждали, а отдается в любви мужчина. Самец изливает свои соки и расточает свои силы, а самка расцветает. К тому же я возвращаюсь, утолив свое желание, к жизни, которая мне нравится, к хорошему человеку, который меня ждет, к работе, которая не изнуряет. А у него в перспективе только одиночество, его галера и лангусты.
Только в постели с ним я забываю, до чего мы разные. В молодости я считала, что любовь – это слияние. Я говорю не только о кратком и таком банальном слиянии тел и даже не о каком-то там мистическом оргазме. Но я больше так не думаю. Теперь мне кажется, что двое любят именно потому, что они – двое, до боли двое. Ведь никогда, никогда не станет Лозерек моим подобием. Но не потому ли до сих пор жива наша страсть?
11
Увидеть Монреаль и умереть
Стареешь не каждый день понемногу, а скачками. Бывает, остановишься надолго на какой-то ступени и уже думаешь, что о тебе забыли, и вдруг – раз! – прибавляешь десяток лет.
Но в старости есть и что-то от юности, ей нужно время, чтобы освоиться. Она отступает и наступает вновь с отвратительной бесцеремонностью. Порой в один и тот же день утром находишь, что ты еще ничего, а вечером – хуже некуда!
Как и в юности, все случается с вами впервые: первая боль в колене, когда вы поднимаетесь по лестнице… Первая желтизна на зубах, еще вчера безупречно белых… Невозможно сказать точно, в какой день это случилось, но вот вдруг видишь этот желтоватый ободок под десной, не можешь разогнуть ногу, вставая утром. Я, наверно, перестаралась вчера, когда убирала на чердаке, думается вам. Но нет, старались-то вы не больше, чем раньше. Вот только вы сами уже не такая, как раньше. Владения усталости ширятся и будут шириться день ото дня. Это наступила старость.
Поначалу вы пытаетесь бороться. Даже выигрываете первые сражения, вам удается на какое-то время задержать продвижение врага ценой все более сложных и дорогостоящих маневров. Еще не пришло то время, когда столько часов потребуется на ликвидацию прорывов, что некогда будет жить.
Мне повезло: я могла не бить тревогу при виде первых помет времени на моем теле, потому что был кто-то, кто любил меня. Я похлопывала себя по животу, чуть пополневшему и уже не такому упругому, без особого отвращения, потому что был кто-то, кто любил меня. Я мирилась с тем, что мои руки слабели с каждым годом, потому что был кто-то, кто любил меня. Морщины у рта, углубляющиеся «гусиные лапки»… Что и говорить, приятного мало, но ведь есть кто-то, кто любит меня. Времени меня не сломить, пока для Гавейна я буду желанной.
Конечно, Франсуа меня тоже любит, но он не успокаивает меня на предмет моей внешности: он просто не видит во мне перемен. Он из тех мужчин, что предлагают вам сфотографироваться именно в то утро, когда вы встали с левой ноги, которую к тому же свело судорогой, тщетно пытаетесь расчесать волосы, ужасаетесь бледному цвету вашего лица и расхаживаете в бесформенном халате – а они, черт бы их побрал, всегда выглядят бесформенными, когда вам больше тридцати лет, а им больше трех месяцев. И его «но ты выглядишь чудесно, как всегда» бросает тень сомнения на все комплименты – как прошлые, так и будущие.
А Гавейн – ему не надо быть «милым», он сражен наповал моими чарами… В свои пятьдесят пять он пылок, как никогда, и дважды в год я имею возможность убедиться в этом в полной мере. Квебек за эти несколько лет стал для нас второй родиной. Я провожу там октябрь, этот дивный месяц, которым так гордятся канадцы, месяц пурпурных кленов и буйства огненных красок перед зимней белизной. Гавейн старается побыть там со мной как можно дольше каждую осень, а весной мы выкраиваем несколько дней во Франции. В общем, мы проводим вместе оба равноденствия, как те сирены из скандинавских сказок, что выходят на сушу, чтобы подарить любовь смертному на несколько недель в году. Мы стараемся не думать о нависшем над нами дамокловом мече: пенсия окончательно привяжет его к Лармору и больной жене, стреножит необузданного жеребца и отправит пастись на лужок.
Франсуа я говорила только половину правды. Он знал, что Лозерек иногда приезжает ко мне в Монреаль, но предпочитал не спрашивать меня, много ли времени мы проводим вместе. По молчаливому соглашению Гавейну принадлежало некое право первенства – до конца жизни. Что до наших мартовских встреч, я старалась совмещать их с моими репортажами, и Франсуа делал вид, будто верит мне. Это порой немного омрачало наши отношения, но никогда не обостряло их. Тактичность и великодушие моего спутника жизни в той области, в которой мало кому из мужей удается скрыть свои истинные чувства, наполняли мое сердце благодарностью и уважением к нему.
Наше последнее пребывание в Квебеке мы продлили на неделю, чтобы съездить к заливу Джемс и посмотреть на перелет гусей и лебедей: птицы, как крысы, покидают корабль, прежде чем он утонет в глубоком снегу.
Гавейн тоже приближался к своей зиме. Ему исполнилось пятьдесят семь лет. Волосы его совсем поседели на висках, вздувшиеся вены канатами опутали руки. Он смеялся уже не так звонко, но его мощная фигура по-прежнему возвышалась подобно гранитной скале, все так же играли мускулы, которым его работа редко давала передышку, а глаза в хорошие дни казались еще синее и наивнее.
– Давай не говорить о будущем, – попросил он меня в тот последний раз, как только прилетел. – Не хочу портить ни одной минуты, пока мы вместе.
И правда, такую встречу жаль было бы испортить! Он привез мне еще один подарок – после обещанного якоря, специально заказанного в Кейптауне. На этот раз я получила золотой медальон, внутри которого были выгравированы наши инициалы, только одна дата 1948 – и тире.
– Пусть тебе выбьют вторую, когда время придет.
Мне захотелось ответить резкостью: оно уже пришло, если ты не решишься ничего сказать Мари-Жозе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55