Возвращаясь, каждый вечер решают не заниматься любовью, потому Что уже ложились в постель в пять часов и непременно приступят к тому же занятию среди ночи. И разумеется, их благие намерения летят к чертям. И это прекрасно. Однообразие их реакций обоим кажется чудом.
Утром Жорж нежится в постели, пока Гавейн готовит завтрак – кукурузные хлопья и яичницу с беконом. Они записываются на экскурсии: «Тропическое поселение», «Уайлд-ривер тур» – в компании словоохотливых американцев, которые говорят Гавейну «your wife» – ваша жена, имея в виду Жорж, что приводит его в восторг, канадцев, с утра накачавшихся пивом, и немцев в шортах, обвешанных камерами, не упускающих ни одного слова гида.
Удивительное дело: так мало они бывали вместе, а чувствуют, что близки друг другу, как старая супружеская чета. Ни с одним мужчиной Жорж не заговаривала о своих месячных, о том, что ей почему-то сильнее хочется накануне и даже в первые дни. Она так воспитана, что привыкла обходить молчанием эти явления и тщательно скрывать от партнера их следы. Но Гавейн – потому ли, что любит Жорж без всяких оговорок, или оттого, что он ближе к природе, – не выказывает ни малейшего отвращения к естественным женским трудностям. Он хочет знать о ней все, и она рассказывает ему то, чего не рассказывала никогда никому, даже не ожидала от себя такого. Можно любить многих мужчин, но так и не приблизиться к этой тихой гавани, где только и бываешь самой собой. Гавейну она может, даже хочет показать кровь, потому что уверена: он любит в ней все, каждый волосок на ее теле, каждую гримаску, каждое движение, даже каждый ее изъян. Он из тех редких мужчин, что бывают нежны и «после», как будто желание никогда не угасает в нем окончательно, и ему хочется еще и еще ласкать ее, целовать, шептать всякие глупости. Порой это почти невыносимо.
– Слушай, Лозерек, я все думаю: неужели только ради «вот этого», – Жорж тычет пальцем в нечто вроде свернутой сети для ловли анчоусов, что покоится внизу живота Гавейна, – мы идем на такие ухищрения и прилагаем столько усилий, чтобы встретиться? Значит, мы повинуемся нашим самым низменным инстинктам, желаниям наших тел, одним словом, похоти?
– Да нет, по-моему, не только. Это что-то глубже.
– А если как раз похоть и есть самое глубокое в нас? Тело по крайней мере точно знает, чего хочет, и оно глухо к доводам разума, оно неумолимо. Тебе не нравится моя мысль? Ты-то, конечно, предпочитаешь душу, а?
Гавейн запускает пальцы в свою взлохмаченную шевелюру, словно пытается расшевелить мысли в голове. Он всегда ерошит себе волосы, когда задумывается.
– Да нет, такого я не признаю, чтобы мной правило что-то там, чего я не понимаю.
– Ты, может, скажешь, что понимаешь Веру? Или Любовь, ту самую, что толкает тебя на безумства?
– В том-то и дело, что не понимаю. Когда я с тобой, мне хорошо, и я не раздумываю. А вот когда один, мне это покоя не дает. Вроде как я уже не капитан на своем судне, понятно?
– А я наоборот: мне кажется, что я постигаю что-то очень важное в жизни. Ты и я, то, что с нами происходит, – это как таинство причастия. Как зов природы, которому мы следуем. А ведь его редко услышишь, такой зов.
Гавейн слушает, верит ей и не верит. Опять получается, Жорж права, язык у нее хорошо подвешен. Но что останется от ее сладких речей, когда он будет долгими ночами ворочаться с боку на бок на своей койке, не в силах уснуть, спрашивая себя, слабак он или негодяй – наверно, и то и другое, раз никак не может поставить крест на этой связи. Связи, которая – скрепя сердце он признается себе в этом – стала солью его жизни.
– Жорж, а ты напишешь когда-нибудь нашу историю? – спрашивает Гавейн, к ее немалому удивлению, несколько дней спустя, когда они сидят у бассейна с неестественно синей водой, под оранжево-коричневыми зонтиками с надписью «Пепси». О, надо уметь наслаждаться и таким безобразием, надо испить до дна эту чашу! Это своего рода искусство – делать время от времени то, чего терпеть не можешь.
Гавейн в этот вечер похож на красавчика американца в своей легкой розовой тенниске – сам он никогда не выбрал бы для себя такой цвет – и полосатых льняных брюках, которые она заставила его купить. Да еще этот рассеянно-сытый вид, какой бывает только от регулярных занятий любовью, и эта его манера произносить «Жорш», чуть пришепетывая, так по-бретонски, от которой она тает.
– Напишешь когда-нибудь, правда?
– Да что я могу написать? Он и она ложатся в постель, встают, снова ложатся, он ее трахает, трахает и опять трахает, она от него балдеет, он сияет, смотрит на нее глазами жареного мерлана…
– Ну ясно, рыбак же!
– Все что угодно, но глаза у тебя не рыбьи.
– А у тунцов красивые глаза, знаешь, черные с серебряной каемкой. То есть это в воде они такие. Ты их живьем никогда не видела, откуда тебе знать.
– Может быть, зато я знаю, что у тебя глаза жутко развратные, и не только в воде! Во всяком случае, когда ты со мной. Меня все время так и подмывает крикнуть тебе: «Да, да!.. Когда ты хочешь, где хочешь, как хочешь…» Боюсь, это заметно. Да что говорить, конечно, заметно.
– Ну вот, и про это тоже напиши. Я иногда в толк не возьму, как это ты меня вот такого еще любишь. Надо объяснить, как может случиться такая вот история. У тебя получится.
– О чем ты говоришь! Если что на свете и невозможно рассказать, так это историю любви. И потом, я ведь не писательница.
– Ты же пишешь про историю. Сам не знаю почему, но мне так хочется прочитать в книжке про нас с тобой, просто чтобы убедиться, что это все вправду было, было со мной! Может, потому, что я про это никогда никому словечка сказать не мог.
– Правда, легче, если можно кому-то рассказать. Я говорю об этом с Фредерикой. И еще с Франсуа, помнишь его? И Сидней знает о твоем существовании.
– Ну, если бы моя жена проведала, круто бы мне пришлось. – Гавейн сразу мрачнеет. – Я с тобой сам не свой делаюсь. А как надену свои сандалии, которые ты на дух не переносишь, будто домой возвращаюсь. Сказал бы мне кто, что я смогу так жить, ни в жизнь бы не поверил. Ни за что!
– Закажем еще по стаканчику, хочешь? – Жорж не нравится подозрительный блеск в глазах Гавейна. Только не позволить ему расплакаться, для него это недопустимо, он так старается совладать с собой.
– Знаешь, вот сейчас я думаю, если не увижу тебя больше, так уж лучше в петлю. А потом, когда мы не вместе, думаю: совсем я спятил… нельзя так больше.
Пауза. Рука Жорж тихонько гладит широкие запястья Гавейна – они так умиляют ее всегда. От прикосновения к волоскам ладонь чуть покалывает, как от электричества, удивительно приятно.
– Я так тебя хочу, неужто это никогда не кончится? – произносит он почти шепотом.
Некоторое время оба молчат, наслаждаясь закатным часом, свободой, подарком, который они себе преподнесли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Утром Жорж нежится в постели, пока Гавейн готовит завтрак – кукурузные хлопья и яичницу с беконом. Они записываются на экскурсии: «Тропическое поселение», «Уайлд-ривер тур» – в компании словоохотливых американцев, которые говорят Гавейну «your wife» – ваша жена, имея в виду Жорж, что приводит его в восторг, канадцев, с утра накачавшихся пивом, и немцев в шортах, обвешанных камерами, не упускающих ни одного слова гида.
Удивительное дело: так мало они бывали вместе, а чувствуют, что близки друг другу, как старая супружеская чета. Ни с одним мужчиной Жорж не заговаривала о своих месячных, о том, что ей почему-то сильнее хочется накануне и даже в первые дни. Она так воспитана, что привыкла обходить молчанием эти явления и тщательно скрывать от партнера их следы. Но Гавейн – потому ли, что любит Жорж без всяких оговорок, или оттого, что он ближе к природе, – не выказывает ни малейшего отвращения к естественным женским трудностям. Он хочет знать о ней все, и она рассказывает ему то, чего не рассказывала никогда никому, даже не ожидала от себя такого. Можно любить многих мужчин, но так и не приблизиться к этой тихой гавани, где только и бываешь самой собой. Гавейну она может, даже хочет показать кровь, потому что уверена: он любит в ней все, каждый волосок на ее теле, каждую гримаску, каждое движение, даже каждый ее изъян. Он из тех редких мужчин, что бывают нежны и «после», как будто желание никогда не угасает в нем окончательно, и ему хочется еще и еще ласкать ее, целовать, шептать всякие глупости. Порой это почти невыносимо.
– Слушай, Лозерек, я все думаю: неужели только ради «вот этого», – Жорж тычет пальцем в нечто вроде свернутой сети для ловли анчоусов, что покоится внизу живота Гавейна, – мы идем на такие ухищрения и прилагаем столько усилий, чтобы встретиться? Значит, мы повинуемся нашим самым низменным инстинктам, желаниям наших тел, одним словом, похоти?
– Да нет, по-моему, не только. Это что-то глубже.
– А если как раз похоть и есть самое глубокое в нас? Тело по крайней мере точно знает, чего хочет, и оно глухо к доводам разума, оно неумолимо. Тебе не нравится моя мысль? Ты-то, конечно, предпочитаешь душу, а?
Гавейн запускает пальцы в свою взлохмаченную шевелюру, словно пытается расшевелить мысли в голове. Он всегда ерошит себе волосы, когда задумывается.
– Да нет, такого я не признаю, чтобы мной правило что-то там, чего я не понимаю.
– Ты, может, скажешь, что понимаешь Веру? Или Любовь, ту самую, что толкает тебя на безумства?
– В том-то и дело, что не понимаю. Когда я с тобой, мне хорошо, и я не раздумываю. А вот когда один, мне это покоя не дает. Вроде как я уже не капитан на своем судне, понятно?
– А я наоборот: мне кажется, что я постигаю что-то очень важное в жизни. Ты и я, то, что с нами происходит, – это как таинство причастия. Как зов природы, которому мы следуем. А ведь его редко услышишь, такой зов.
Гавейн слушает, верит ей и не верит. Опять получается, Жорж права, язык у нее хорошо подвешен. Но что останется от ее сладких речей, когда он будет долгими ночами ворочаться с боку на бок на своей койке, не в силах уснуть, спрашивая себя, слабак он или негодяй – наверно, и то и другое, раз никак не может поставить крест на этой связи. Связи, которая – скрепя сердце он признается себе в этом – стала солью его жизни.
– Жорж, а ты напишешь когда-нибудь нашу историю? – спрашивает Гавейн, к ее немалому удивлению, несколько дней спустя, когда они сидят у бассейна с неестественно синей водой, под оранжево-коричневыми зонтиками с надписью «Пепси». О, надо уметь наслаждаться и таким безобразием, надо испить до дна эту чашу! Это своего рода искусство – делать время от времени то, чего терпеть не можешь.
Гавейн в этот вечер похож на красавчика американца в своей легкой розовой тенниске – сам он никогда не выбрал бы для себя такой цвет – и полосатых льняных брюках, которые она заставила его купить. Да еще этот рассеянно-сытый вид, какой бывает только от регулярных занятий любовью, и эта его манера произносить «Жорш», чуть пришепетывая, так по-бретонски, от которой она тает.
– Напишешь когда-нибудь, правда?
– Да что я могу написать? Он и она ложатся в постель, встают, снова ложатся, он ее трахает, трахает и опять трахает, она от него балдеет, он сияет, смотрит на нее глазами жареного мерлана…
– Ну ясно, рыбак же!
– Все что угодно, но глаза у тебя не рыбьи.
– А у тунцов красивые глаза, знаешь, черные с серебряной каемкой. То есть это в воде они такие. Ты их живьем никогда не видела, откуда тебе знать.
– Может быть, зато я знаю, что у тебя глаза жутко развратные, и не только в воде! Во всяком случае, когда ты со мной. Меня все время так и подмывает крикнуть тебе: «Да, да!.. Когда ты хочешь, где хочешь, как хочешь…» Боюсь, это заметно. Да что говорить, конечно, заметно.
– Ну вот, и про это тоже напиши. Я иногда в толк не возьму, как это ты меня вот такого еще любишь. Надо объяснить, как может случиться такая вот история. У тебя получится.
– О чем ты говоришь! Если что на свете и невозможно рассказать, так это историю любви. И потом, я ведь не писательница.
– Ты же пишешь про историю. Сам не знаю почему, но мне так хочется прочитать в книжке про нас с тобой, просто чтобы убедиться, что это все вправду было, было со мной! Может, потому, что я про это никогда никому словечка сказать не мог.
– Правда, легче, если можно кому-то рассказать. Я говорю об этом с Фредерикой. И еще с Франсуа, помнишь его? И Сидней знает о твоем существовании.
– Ну, если бы моя жена проведала, круто бы мне пришлось. – Гавейн сразу мрачнеет. – Я с тобой сам не свой делаюсь. А как надену свои сандалии, которые ты на дух не переносишь, будто домой возвращаюсь. Сказал бы мне кто, что я смогу так жить, ни в жизнь бы не поверил. Ни за что!
– Закажем еще по стаканчику, хочешь? – Жорж не нравится подозрительный блеск в глазах Гавейна. Только не позволить ему расплакаться, для него это недопустимо, он так старается совладать с собой.
– Знаешь, вот сейчас я думаю, если не увижу тебя больше, так уж лучше в петлю. А потом, когда мы не вместе, думаю: совсем я спятил… нельзя так больше.
Пауза. Рука Жорж тихонько гладит широкие запястья Гавейна – они так умиляют ее всегда. От прикосновения к волоскам ладонь чуть покалывает, как от электричества, удивительно приятно.
– Я так тебя хочу, неужто это никогда не кончится? – произносит он почти шепотом.
Некоторое время оба молчат, наслаждаясь закатным часом, свободой, подарком, который они себе преподнесли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55