Как всегда перед разлукой, мы стараемся успокоить друг друга, заверить в нашей любви, которая даже в минуты наивысшего наслаждения показывает нам свою многоликость и противоречивость.
– Кстати, а ты видел – наша хижина на острове Рагнес совсем обвалилась. Теперь мы бы уже не смогли там спрятаться. Представляешь, если бы эти стены рухнули раньше, мы бы сейчас не были вместе!
– Нет, мне это было на роду написано, и никто меня не переубедит, – решительно заявляет Гавейн. Он живет в стихии, где все слишком зависит от случайностей, и потому не может оценить роль случая в своей жизни.
Влюбленные как дети – не устают слушать одни и те же сказки. Расскажи мне еще раз, как мальчик и девочка убежали на остров… И мы снова и снова всматриваемся в ту невероятную ночь 1948 года, которая еще не раскрыла нам всех своих тайн. Я в сотый раз рассказываю ему о его любви-ненависти к соседской девчонке, дочке парижских курортников. Он в сотый раз спрашивает, чем мог меня привлечь деревенский пентюх, которым он тогда был, – он-то воображал, что я вела в Париже блестящую жизнь, только и делала, что кружилась в вальсах, одетая в вечернее платье – красивая, как в американском кино, – в объятиях неотразимых и напомаженных героев-любовников, в огромных залах с хрустальными люстрами. Я никогда не признавалась ему, что занималась любовью с прыщавым и близоруким студентом-математиком на марокканском покрывале, которое не шло ни в какое сравнение с земляным полом нашей хижины и запахом нашего пляжа в час отлива.
По радио передавали концерт «Тридцать лет французской песни», и Гавейн подхватывал припевы.
Моряки на судне всегда слушают наше радио – на Сейшелах Лозерек был лишен еще и этого, – и он знал наизусть все слова, особенно самые кошмарные, но и их преображал его густой бас, не изменившийся с тех пор, как он незаметно для меня проник в мою кровь приворотным зельем на свадьбе Ивонны.
Через восемь месяцев в Виктории, Karedig?
9
«Вставай, свободный…»
Мы с Сиднеем пережили тяжелую зиму. На долю его романа выпал такой неуспех, о каком он мог только мечтать. Но одно дело – восхищаться отверженными авторами и уважать тех, кто не гонится за дешевой популярностью. Совсем другое – самому столкнуться с равнодушием публики и молчанием прессы. Для этого требуется сила духа и способность не считаться с общественным мнением, которых у Сиднея не было. Не говоря уже о материальном достатке, а его он лишился, с тех пор как уехал из Соединенных Штатов.
В то же время две мои книги привлекли внимание читателей, чего трудно было ожидать от исторических трудов, выпущенных в научных сериях. Это не могло не отразиться на наших с Сиднеем отношениях. Я интересовала его все больше, с тех пор как сам он мало кого интересовал, хотя мою литературу он по-прежнему считал «кормовой». Но наступает такой возраст – Сиднею перевалило за пятьдесят, – когда в понятии «корм» уже видится нечто благородное!
Я много думала о Гавейне весь этот год. Стоило увидеть темно-синюю фуражку на голове какого-нибудь моряка в порту, услышать бретонский выговор на углу улицы в Конкарно, навестить мамашу Лозерек, которая усыхала потихоньку на своей заброшенной ферме – все ее дети разлетелись по свету, кто бороздил моря, кто учительствовал, – и меня захлестывала волна нежности к тому деревенскому мальчишке, который прокалывал шины моего велосипеда и дразнил меня «Жорж Безэс». Я походила на жену заключенного: моя жизнь остановилась, посвященная только ожиданию.
Ночами, лежа рядом с Сиднеем, я мечтала о другом. Каких только восторгов не вообразят наши затосковавшие половые органы… С ними не соскучишься! Но бывает, что они находят такое и наяву.
Я уже готовилась к предстоящему путешествию. Возраст ли сказывался? Я чувствовала, что мне необходимо лететь на Сейшелы не только для того, чтобы увидеть Гавейна: мне хотелось, чтобы кто-то смотрел на меня влюбленными глазами. Моя кожа сохла и покрывалась морщинами вдали от его влажного взгляда. К тому же на моих глазах моя мать, несмотря на отчаянную борьбу с неумолимым временем, одну за другой сдавала позиции, уже не могла жить так, как ей нравилось, и делала вид, что потеряла интерес к тому, что прежде любила, чтобы не признать свое поражение. Да, наступает возраст, когда позиции, которые мы сдаем, нам уже не вернуть. Мама уже предостерегала меня – она сумела сохранить вкус к жизни, и это меня всегда восхищало в ней.
– Подумай хорошенько, как много ты потеряешь, если расстанешься со своим «бретонским дружком», – так она из деликатности называла его. – Страсть – ее ничем не заменишь. Интеллект – вещь хорошая, но тело требует своего. Наша драма в том, что таким женщинам, как мы с тобой, требуется и то, и другое, – заключала она с притворно сокрушенным видом. Правда, надо признать, Сидней ей никогда особенно не нравился.
Я уговорила Франсуа и Люс приехать ко мне на Сейшелы через две недели, если позволит здоровье Люс, чтобы вернуться во Францию всем вместе. Я столько расхваливала им красоты островов, что они давно уже мечтали побывать там. Но Люс только что перенесла операцию и проходила курс химической терапии. Она держалась мужественно, и ее неизменный оптимизм внушал нам надежду, что она выкарабкается.
Когда я наконец добралась до Маэ, сейшельцы тоже праздновали годовщину – первую годовщину своей независимости, и наша радость удачно влилась в общее ликование. Мы чувствовали себя четой с большим стажем: нам было что вспомнить и мы вернулись в те места, где были счастливы. «А помнишь, как меня укусила сколопендра?..» «А эту кошмарную семейку на Пралене с их непристойным кокосом?» Вот эти-то «а помнишь» и успокаивают любовников, когда они начинают сомневаться в себе.
Всю первую ночь мы танцевали – музыка играла прямо на улицах под пальмами и во всех ресторанах и кабачках. Британское владычество, официально упраздненное, оставило на сейшельцах свой отпечаток: ровно в полночь, с той же пунктуальностью, что и в те времена, когда им надлежало исполнять «Боже, храни королеву», музыканты встали, и грянул новоиспеченный национальный гимн на креольском языке:
Вставай, свободный, Сейшелец гордый! За равенство и братство, Свобода навсегда!
Разумеется, и Франция со своей революцией и триадой великих принципов повлияла на умы сейшельцев.
А я – я пела свой гимн, пела его для Гавейна. «Вставай, свободный, бретонец гордый…» Так прозвучала в эту ночь наша гривуазная нота в патриотическом хоре.
Наш праздник закончился на рассвете в теплых волнах океана, и на этот раз мы не оробели, оставшись наедине. Только в двадцать лет можно позволить себе роскошь не довести дело до конца.
Надо ли описывать наши дни, которые мы в дождливую погоду превращали в ночи?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
– Кстати, а ты видел – наша хижина на острове Рагнес совсем обвалилась. Теперь мы бы уже не смогли там спрятаться. Представляешь, если бы эти стены рухнули раньше, мы бы сейчас не были вместе!
– Нет, мне это было на роду написано, и никто меня не переубедит, – решительно заявляет Гавейн. Он живет в стихии, где все слишком зависит от случайностей, и потому не может оценить роль случая в своей жизни.
Влюбленные как дети – не устают слушать одни и те же сказки. Расскажи мне еще раз, как мальчик и девочка убежали на остров… И мы снова и снова всматриваемся в ту невероятную ночь 1948 года, которая еще не раскрыла нам всех своих тайн. Я в сотый раз рассказываю ему о его любви-ненависти к соседской девчонке, дочке парижских курортников. Он в сотый раз спрашивает, чем мог меня привлечь деревенский пентюх, которым он тогда был, – он-то воображал, что я вела в Париже блестящую жизнь, только и делала, что кружилась в вальсах, одетая в вечернее платье – красивая, как в американском кино, – в объятиях неотразимых и напомаженных героев-любовников, в огромных залах с хрустальными люстрами. Я никогда не признавалась ему, что занималась любовью с прыщавым и близоруким студентом-математиком на марокканском покрывале, которое не шло ни в какое сравнение с земляным полом нашей хижины и запахом нашего пляжа в час отлива.
По радио передавали концерт «Тридцать лет французской песни», и Гавейн подхватывал припевы.
Моряки на судне всегда слушают наше радио – на Сейшелах Лозерек был лишен еще и этого, – и он знал наизусть все слова, особенно самые кошмарные, но и их преображал его густой бас, не изменившийся с тех пор, как он незаметно для меня проник в мою кровь приворотным зельем на свадьбе Ивонны.
Через восемь месяцев в Виктории, Karedig?
9
«Вставай, свободный…»
Мы с Сиднеем пережили тяжелую зиму. На долю его романа выпал такой неуспех, о каком он мог только мечтать. Но одно дело – восхищаться отверженными авторами и уважать тех, кто не гонится за дешевой популярностью. Совсем другое – самому столкнуться с равнодушием публики и молчанием прессы. Для этого требуется сила духа и способность не считаться с общественным мнением, которых у Сиднея не было. Не говоря уже о материальном достатке, а его он лишился, с тех пор как уехал из Соединенных Штатов.
В то же время две мои книги привлекли внимание читателей, чего трудно было ожидать от исторических трудов, выпущенных в научных сериях. Это не могло не отразиться на наших с Сиднеем отношениях. Я интересовала его все больше, с тех пор как сам он мало кого интересовал, хотя мою литературу он по-прежнему считал «кормовой». Но наступает такой возраст – Сиднею перевалило за пятьдесят, – когда в понятии «корм» уже видится нечто благородное!
Я много думала о Гавейне весь этот год. Стоило увидеть темно-синюю фуражку на голове какого-нибудь моряка в порту, услышать бретонский выговор на углу улицы в Конкарно, навестить мамашу Лозерек, которая усыхала потихоньку на своей заброшенной ферме – все ее дети разлетелись по свету, кто бороздил моря, кто учительствовал, – и меня захлестывала волна нежности к тому деревенскому мальчишке, который прокалывал шины моего велосипеда и дразнил меня «Жорж Безэс». Я походила на жену заключенного: моя жизнь остановилась, посвященная только ожиданию.
Ночами, лежа рядом с Сиднеем, я мечтала о другом. Каких только восторгов не вообразят наши затосковавшие половые органы… С ними не соскучишься! Но бывает, что они находят такое и наяву.
Я уже готовилась к предстоящему путешествию. Возраст ли сказывался? Я чувствовала, что мне необходимо лететь на Сейшелы не только для того, чтобы увидеть Гавейна: мне хотелось, чтобы кто-то смотрел на меня влюбленными глазами. Моя кожа сохла и покрывалась морщинами вдали от его влажного взгляда. К тому же на моих глазах моя мать, несмотря на отчаянную борьбу с неумолимым временем, одну за другой сдавала позиции, уже не могла жить так, как ей нравилось, и делала вид, что потеряла интерес к тому, что прежде любила, чтобы не признать свое поражение. Да, наступает возраст, когда позиции, которые мы сдаем, нам уже не вернуть. Мама уже предостерегала меня – она сумела сохранить вкус к жизни, и это меня всегда восхищало в ней.
– Подумай хорошенько, как много ты потеряешь, если расстанешься со своим «бретонским дружком», – так она из деликатности называла его. – Страсть – ее ничем не заменишь. Интеллект – вещь хорошая, но тело требует своего. Наша драма в том, что таким женщинам, как мы с тобой, требуется и то, и другое, – заключала она с притворно сокрушенным видом. Правда, надо признать, Сидней ей никогда особенно не нравился.
Я уговорила Франсуа и Люс приехать ко мне на Сейшелы через две недели, если позволит здоровье Люс, чтобы вернуться во Францию всем вместе. Я столько расхваливала им красоты островов, что они давно уже мечтали побывать там. Но Люс только что перенесла операцию и проходила курс химической терапии. Она держалась мужественно, и ее неизменный оптимизм внушал нам надежду, что она выкарабкается.
Когда я наконец добралась до Маэ, сейшельцы тоже праздновали годовщину – первую годовщину своей независимости, и наша радость удачно влилась в общее ликование. Мы чувствовали себя четой с большим стажем: нам было что вспомнить и мы вернулись в те места, где были счастливы. «А помнишь, как меня укусила сколопендра?..» «А эту кошмарную семейку на Пралене с их непристойным кокосом?» Вот эти-то «а помнишь» и успокаивают любовников, когда они начинают сомневаться в себе.
Всю первую ночь мы танцевали – музыка играла прямо на улицах под пальмами и во всех ресторанах и кабачках. Британское владычество, официально упраздненное, оставило на сейшельцах свой отпечаток: ровно в полночь, с той же пунктуальностью, что и в те времена, когда им надлежало исполнять «Боже, храни королеву», музыканты встали, и грянул новоиспеченный национальный гимн на креольском языке:
Вставай, свободный, Сейшелец гордый! За равенство и братство, Свобода навсегда!
Разумеется, и Франция со своей революцией и триадой великих принципов повлияла на умы сейшельцев.
А я – я пела свой гимн, пела его для Гавейна. «Вставай, свободный, бретонец гордый…» Так прозвучала в эту ночь наша гривуазная нота в патриотическом хоре.
Наш праздник закончился на рассвете в теплых волнах океана, и на этот раз мы не оробели, оставшись наедине. Только в двадцать лет можно позволить себе роскошь не довести дело до конца.
Надо ли описывать наши дни, которые мы в дождливую погоду превращали в ночи?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55