«Боже, Боже! – думал он, припоминая цецарку и ее цыплят. – Когда мы приехали сюда с Северной железной дороги и я вошел к привратнице спросить: нет ли здесь помещения, меня встретила вот эта самая пестрая курочка и она тогда сама мне казалась небольшим цыпленочком, и вот она уже нанесла яиц и выводит своих детей, а… меня тоже все еще водят и водят, и не ведаю я, зачем я хожу…»
Он припомнил все, что он вынес, – конечно, не во всю свою жизнь, – нет;
это было бы слишком много, да и напрасно, потому что все претерпенное им в Петербурге, до бегства по оброку в провинцию, он уже давно позабыл и, вероятно, даже считал несуществовавшим, как позабыл и считал никогда не существовавшим происшествие с гордановским портфелем, до сих пор ничем не оконченное и как будто позабытое самим Гордановым; и зеленое платье… странное зеленое платье, которое бросило в окно выпавший из рук его нож… Как человек, ведущий постоянную большую игру, он давно пустил все это насмарку; но неудач, которые преследовали его с той поры, как он встретил в чужих краях Глафиру, он не мог забыть ни на минуту. В его страданиях была уже та старческая особенность, что он не чувствовал крупнейших ударов, нанесенных ему несколько времени назад, но нервно трепетал и замирал от всякого булавочного укола в недавнем; а они, эти уколы, были часты и жгли его как моксы гальванической щетки. Они все у него на счету и все составляют ряд ступеней, по которым он дошел до нынешнего своего положения с кличкой monsieur Borne
Вот краткий, но грустный перечень этих несчастий: беды начались с самого начала, или, лучше сказать, они и не прерывались. Самая встреча Жозефа с Глафирой была совсем не такою, какой он ожидал: Бодростина даже не остановилась в том городке, где он ее ждал, и не опочила в нанятой Жозефом садовой беседке, которую Висленев на последние деньги убрал цветами и пр. Нет, эта холодная женщина едва кое-как наскоро повидалась с ним чрез окно вагона и, велев ему догонять ее со следующим же поездом в Прагу, понеслась далее. Это, разумеется, было очень неприятно и само по себе, потому что добрый и любящий Жозеф ожидал совсем не такого свидания, но сюда примешивалась еще другая гадость: Глафира пригласила его на лету ехать за нею в Прагу, что Жозеф, конечно, охотно бы и исполнил, если б у него были деньги, или была, по крайней мере, наглость попросить их тут же у Глафиры; но как у Иосафа Платоновича не было ни того, ни другого, то он не мог выехать, и вместо того, чтобы лететь в Прагу с следующим поездом, как желало его влюбленное сердце, он должен был еще завести с Глафирой Васильевной пепереписку о займе трехсот гульденов. Наконец он получил от нее эти деньги, но не прямо из ее рук, а чрез контору, и с наказом, для вящего маскирования этих отношений, расписаться в получении этих денег, как мажордом Бодростиной, что Висленев в точности и исполнил, хотя и улыбался женскому капризу Глафиры, наименовавшей его в переводном векселе своим мажордомом… Помнит он далее, как он летел в Прагу, как он, задыхаясь, вбежал в нумер отеля, где пребывала Глафира, и… и потерял с этой минуты свое положение равноправного с нею человека. Он помнит Глафиру, окруженную каким-то чехом, двумя южными славянами с греческим типом и двумя пожилыми русскими дамами с седыми пуклями; он помнит все эти лица и помнит, что прежде чем он решил себе, чему приписать их присутствие в помещении Бодростиной, она, не дав ему вымолвить слова и не допустив его поставить на пол его бедный саквояж, сказала:
– А вот, наконец, и мой мажордом; теперь, chere princesse, мы можем ехать. Вы не развязывайте ваших вещей, monsieur Joseph: мы сегодня же выезжаем. Вот вам деньги, отправьтесь на железную дорогу и заготовьте семейное купе для меня с баронессой и с княгиней, и возьмите место второго класса себе.
– Возьмите, любезный, там также место и моему стряпчему, – добавила седая баронесса, вынимая из портмоне двумя пальцами австрийскую ассигнацию.
– Да, возьмите место стряпчему баронессы, – приказала ему Глафира и обратила свой слух и все свое внимание к речам чеха, говорившего об утрате славянами надежды на Россию.
Глафира, казалось, была вся поглощена речами этого единоплеменника, но человек, более Висленева наблюдательный, не мог бы не заметить, что она искоса зорко и даже несколько тревожно следила за всеми действиями и движениями Жозефа, и когда он вышел, даже подавила в себе вздох отрадного успокоения.
Висленев мог гордиться, что он в точности понял камертон Глафиры и в совершенстве запел под него, Глафира могла быть покойна, что с этой поры Висленев уже не выйдет из своей лакейской роли.
Так и сталось: в Праге Иосаф Платонович не имел минуты, чтобы переговорить с Глафирой наедине; путешествуя до Парижа в сообществе стряпчего баронессы, он совсем почти не видал Глафиры, кроме двух исключительных случаев, когда она звала его и давала ему поручения при таможенном досмотре вещей. С баронессиным стряпчим, словом компанионом по второклассному вагону, новый мажордом говорил мало и неохотно: его унижало в его собственных глазах это сообщество с человеком, возведенным в звание стряпчего, очевидно, единственно ради важности, а в самом деле бывшего просто громадным дворецким, которому было поручено ведение дорожных расходов и счетов и переписки по требованию денег от управителей домов и земель баронессы. Принужденное сообщество с таким человеком, разумеется, и не могло приносить Висленеву особого удовольствия, тем более что Иосааф Платонович с первых же слов своего попутчика убедился, что тот стоял на самой невысокой степени умственного развития и, по несомненному преобладанию в нем реализма, добивался только сравнительных выводов своего положения при баронессе и положения Висленева при его госпоже Бодростиной. Он жаловался ему на беспокойство характера и причудливость баронессы и описывал трудность своего положения, весьма часто низводимого беспокойною принципалкой до роли чисто лакейской. Висленев, не желая продолжать этого разговора, отвечал, что в его положении ничего подобного нет, да и быть не может, как по характеру госпожи Бодростиной, так особенно по его личному характеру, о котором он отозвался с большим почтением, как о характере, не допускающем ни малейшей приниженности. Баронессин стряпчий ему позавидовал, и эта зависть еще увеличилась в нем, когда он, сообщив Висленеву цифру своего жалования, узнал от Иосафа Платоновича, что Бодростина платит ему гораздо дороже, – именно сто рублей в месяц. Висленев никак не мог оценить себя дешевле этой круглой цифры и столь раздражил этим хвастовством баронессиного стряпчего, что тот решил во что бы то ни стало немедленно же требовать себе прибавки «в сравнении со сверстниками», и, перенося в Кельне сак своей баронессы, уже достаточно сгрубил ей и дал ей почувствовать свое неудовольствие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224