— Конечно. Видишь вот эту линию? Так, посмотрим дальше. У тебя есть способность переключать чувства на работу. Склероз тебе не угрожает, вот четкая линия ума с маленьким, совсем-совсем крошечным уклоном в фантазию. Будешь любить жизнь до глубокой старости. Будешь покровительствовать другим в неблагоприятных для них обстоятельствах. Богатства нет, но если и будет, ничем тебе не угрожает. Переезда в другую страну нет. Линия борьбы есть, но за что это борьба — неизвестно. Вот пояс Венеры: способность любить — способность обманываться. Здесь уйма линий, ты в меру испорчен для любви во всех ее проявлениях.
— Ну уж скажешь!
— Слушай дальше. Самое сильное испытание тебя ждет в среднем возрасте. У тебя будет раздвоение — очевидно, во взглядах. Это вот — то, что остается сбоку, — двойная линия судьбы, линия жизни; а это — линия луны — фантазия. Ты станешь мягче, чем был, однако более властным. Ну, вот и все. Вот ты какой, оказывается.
— А теперь погадай себе.
— Что ты, я никогда этого не делаю. Боюсь.
— Ну хорошо, расскажи о правой руке, о том, что уже было — расскажи о себе.
— Ну вот, видишь? — она раскрыла правую ладонь. — Совершенно четкая линия судьбы. Видишь эту линию? Это значит, что я цельная натура, что на меня можно положиться, что я больше жена, чем любовница. У меня есть артистическая струнка, которая, однако, ни денег, ни славы не принесет. А это вот… нет, не скажу.
— А все-таки?
— Нет, нет, я это давно знаю. А тебе, может быть, будет неприятно.
— Ну, не интригуй меня. Скажи.
— Нет, нет.
— Как хочешь.
Как обычно, когда он перестал настаивать, она сама уступила.
— Ну хорошо, скажу, только ты никому не говори, ладно? Об этом будем знать только мы с тобой. Видишь вот эту линию, которая так резко обрывается?
— Да…
— Это смерть. Ранняя смерть. Хотя бы для того, чтобы доказать, какая я правдивая гадалка, я должна умереть.
— Перестань чушь молоть.
— А знаешь, Зауричек, иногда я думаю: вдруг я умру, причем это будет смерть не от болезни, а так — утону, разобьюсь в самолете, в машине, ну, на улице упадет кирпич на голову, мало ли от чего можно умереть. Так вот, когда я думаю об этом, я так жалею себя, что прямо плакать хочется. И не из-за смерти, а из-за того, что эта смерть никакого значения ни для кого иметь не будет. Кто станет печалиться обо мне? Ну, муж, допустим, недельку от силы. Потом утешится. Ну, соседка Медина — примерно столько же. А может, еще и ты, чуть подольше… А может, и меньше, кто знает?
— Ты перестанешь глупости говорить? Что это на тебя нашло? То мы расстанемся, то о смерти. Иди ко мне…
Рядом с грубыми летними матрасами были мешки с цементом, ящики с гвоздями, какие-то кастрюли и плетеные корзины и большие бутыли с уксусом, и Тахмина сказала, что она нарочно затащила его, Заура, сюда, на эту дачу: не затем, вернее, не только затем, — чтобы полюбоваться видом с балкона, а чтобы еще раз… в последний раз.
Но Заур уже знал, что никакой это не последний раз и что она уже не может жить без него, не может не видеть его, и единственное, что он должен сделать, это согласиться с ней — да, это наша последняя встреча — и потом ждать; ни в коем случае не проявляя инициативы, выжидать, и тогда она сама снова придет к нему.
— Но есть еще одна причина, почему я затащила тебя на эту дачу, — сказала она уже в машине, — о ней ты никогда не узнаешь.
Она оказалась права, он так и не узнал об этой, еще одной — третьей причине, если она в самом деле существовала. Но его раздражала ее манера постоянно интриговать его, и со злости он не стал допытываться об этой третьей причине.
У дома она быстро поцеловала его и бросила, выходя из машины:
— Прощай.
«До свидания. Пока. Прощай». Заур знал, что слова ничего не стоят, и все же дома, когда он стоял под душем и смывал с тела песчинки, ему показалось, что мощная струя смывает с него все поцелуи, ласки, прикосновения Тахмины, ее слова, ее запах — навсегда. И он никогда больше не увидит, как она отбрасывает волосы со лба. Никогда. «Ждать. Выжидать. И только», — твердо сказал он себе.
Заур любил своих родителей, причем с годами все больше и больше. Вернее, в зрелом возрасте он любил их так же, как в детстве, — естественной и бескорыстной любовью, и не так, как в определенный период отрочества и ранней молодости. В этот же период, длившийся примерно пять-шесть лет, — он охватывал последние классы средней школы и почти все годы студенчества, — Заур, конечно, тоже любил отца и мать, но это была какая-то иная любовь — с некоторой долей неприязни к их образу мыслей и образу жизни и с очень большой долей потребительского к родителям отношения. Это был период увлечения спортом, джазом, танцами и вечеринками, девочками и шмотками, модными фильмами и рассуждениями о сексуальной свободе. Родители с их кондовыми моральными принципами и консервативными вкусами, с их приверженностью к обычаям и традициям, казавшимися ему нелепыми, представлялись Зауру воплощением всего косного, «мусульманского», как определял он их пристрастие к совершенно разным вещам — индийским фильмам и восточной музыке (отец все свободное от работы время мог крутить транзистор, прислонив его к самому уху, и часами слушать заунывные арабские и иранские мелодии, порой закрывая глаза и причмокивая от удовольствия), к хрусталю, заполнившему коричневый массивный сервант в их гостиной, к скучнейшим приемам с длинными бестолковыми тостами и лихорадочной озабоченностью — как бы кого не забыть и не нарушить ранжир: в каком порядке за кого пить, кого где посадить, что превращало все эти так называемые торжества в мучительную повинность, усугубленную вымученным юмором штатного тамады. Были еще и бесконечные родственники и необходимость поддерживать с ними разговоры на неинтересные темы, была и старая массивная мебель (эта мебель через несколько лет снова вошла в моду, но в те годы казалась символом мещанского благополучия), были и бесконечные пересуды о чьей-то карьере и о сомнительных путях ее достижения, и долгие беседы о том, кто чей земляк и у кого где рука, и перемывание косточек знаменитостей, а то и просто соседей, знакомых, и был прямо-таки религиозный культ научных степеней и так далее и тому подобное. Все это казалось Зауру другим миром — глубоко ему чуждым и ненавистным, и были минуты, когда он еле терпел родителей, не только причастных к этому чуждому для него миру, но и олицетворяющих собой его основные принципы и понятия. Его юношеское неприятие этого мира и порождало беззаботно-потребительское отношение к родителям. «Ничего с вами не станется, если раскошелитесь на новый костюм (пальто, туфли, поездку и прочее) для единственного сына», — в таком тоне предъявлял он свои требования родителям, вернее, маме, потому что с отцом у него были более сдержанные отношения, хотя в конечном счете расплачиваться приходилось отцу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49