..
"Я пришел к тебе с приветом,//Рассказать, что солнце встало..." Это написано моим современником. Разумеется. Кто еще так может сказать о восходе солнца в Кунцеве, когда стоишь на балконе и видишь, как оно медленно поднимается из-за новостроек, когда первые фигурки людей одиноко исчезают в утреннем автобусе, а воздух, чуть тронутый теплом, искажает изображение...
Поэзия создает каноны, чтобы разрушить их. Наверно, поэтому она ищет новые пути к их преодолению.
Меньше учится, больше преодолевает ученичество.
Отходит от пушкинской традиции, чтобы найти другие, независимые от него пути.
Через Тютчева и Фета идет к символистам, чтобы потом выйти на Кузмина, Анну Ахматову, Мандельштама...
У них находим родство с классическим Пушкиным, которое Мандельштам со свойственной афористичностью возгласил: "Классическая поэзия - поэзия революции".
Она ломает побочные пути экспериментаторства.
Она отстаивает эксперимент. Точно так же, как Хлебников методично возится со словами, поэзия оживляет, воскрешает, сдувает пыль, расчищает верхние слои последующих наслоений, чтобы впиться глазами в оригинал, возродить и возродиться самой.
Потом можно искать новые пути, создавать свои каноны. От торжествующего классического камня уйти к булыжникам, по улице - к вокзалам, разрушить сладкозвучие косноязычием, шипением, бормотанием...
Домыслить пейзаж. Домыслить звук. Домыслить музыку.
"...Поэзия не является частью природы - хотя бы самой лучшей, отборной - и еще меньше, - говорил Мандельштам, - является ее отображением... но с потрясающей независимостью водворяется на новом, внепространственном поле действия, не столько рассказывая, сколько разыгрывая природу при помощи орудийных средств, в просторечье именуемых образами..."
6.
Записанные на память строки из Данте. Пометка - 1933. Начинался разговор о поэте, где Данте называется орудийным мастером поэзии, а не изготовителем образов, стратегом превращений и скрещиваний...
И "Вы помните, как бегуны//У Данта Алигьери//Соревновались в честь весны//В своей зеленой вере?//Но всех других опередит//Тот самый, тот который//Из книги Данта убежит,//Ведя по кругу споры".
О Риме и в Риме писалось немало.
К примеру, один художник, возвращаясь в конце века из Италии в Россию, думал о том, что Россия и Москва не были так ему дороги никогда, как в то время, когда он жил в Италии. Он размышлял о грубости нашего народа, о стихийной его силе, морозах и близости Азии... О том, что пришла пора России, ее расцвета культуры и что теперь о ней заговорят во всем мире.
А лет за 50 приблизительно до этого русский сочинитель, которого критик уличал в отходе от прогрессивных взглядов, писал о римском князе, размышляющем о вечном городе, о его развалинах и особом предназначении, а потом вдруг пришедшем к тому, что не в камнях дело, но в том народе, который жует булки, толпится на базарной площади, сидит в кафе, читает газеты. И что город-то есть всего-навсего место для жизни.
И Мандельштам в четырнадцатом году восклицает, что не Рим живет среди веков и времени, а лишь всего-навсего место во вселенной для человека. Потом, спустя много лет, будет вспоминать о третьем Риме, бормотать о трех свечах и трех встречах...
И может быть, он не был там "И никогда он Рима не любил". Но какое италийское разнообразие: "И распластался храм Господен,//Как легкий крестовик-паук.//А зодчий не был итальянец,//Но русский в Риме...", "Когда, с дряхлеющей любовью//Мешая в песнях Рим и снег,//Овидий пел арбу воловью//В походе варварских телег", "Поговорим о Риме - дивный град!", "Природа - тот же Рим и отразилась в нем.//Мы видим образы его гражданской мощи..."
Не от этой ли привязанности 1914 года возникла потребность в итальянском языке 1933 года? И он выучил его и читал Петрарку...
Впрочем, имеет ли значение, где, когда и почему: "Быть может, прежде губ уже родился шепот//И в бездревесности кружилися листы,//И те, кому мы посвящаем опыт,//До опыта приобрели черты".
С любым словом - накоротке, запросто: Тасса - мясо, лиса - кумыса, потопом - укропом, порядке - монатки, вкось - ось, арфы - шарфы, клира мира, скрипит - обид, еж - найдешь, виноградинами - украденными... Можно и Д. Самойлову дать попрактиковаться в познаниях национальной рифмы (см.: Самойлов Д. Книга о русской рифме. М.: Художественная литература, 1973).
Но дело-то не в рифме самой по себе, а в свободе игры! Поэтому реальнее не увидишь: "О временах простых и грубых//Копыта конские твердят.//И дворники в тяжелых шубах//На деревянных лавках спят.//На стук в железные ворота//Привратник, царственно-ленив,//Встал, и звериная зевота//Напомнила твой образ, скиф!" И совсем уже разноголосо: "Стала б я совсем другою//Жизнью величаться,//Будет зыбка под ногою//Легкою качаться.//Будет муж прямой и дикий//Кротким и послушным..." И далее, далее: "С цвету ли, с размаху ли - бьет воздушно-белыми//В воздух, убиваемый кистенями целыми..."
Тема, сталкиваясь с темой, спорит, путается: "Брызжет в зеркальцах дорога - //Утомленные следы//Постоят еще немного//Без покрова, без слюды.//И уже мое родное//0тлегло, как будто вкось//По нему прошло другое//И на нем отозвалось..."
Я слышу этот голосов прибой: "Словно дьявола поденщик,//Односложен и угрюм...//Он безносой канителью//Правит, душу веселя,//Чтоб крутилась каруселью//Кисло-сладкая земля..."
Хор голосов смолкает.
Наступает тишина, такая, как после залпа орудий, когда еще в ушах гудит, но уже, предчувствуется покой и воздух недвижим. Некоторые раскашливаются - эхо возвращает звук от недосягаемых потолков...
Римская тема повторяется спустя двадцать три года с момента первого прикосновения к ней.
Смотрю на автограф, сделанный Мандельштамом на итальянском языке. Сонет Петрарки.
"Промчались дни мои, как бы оленей косящий бег,//Срок счастья был короче, чем взмах ресницы..."
И вновь о Риме. Жестко: "Город, любящий сильным поддакивать...//Ямы Форума заново вырыты//И раскрыты ворота для Ирода,//И над Римом д и к т а т о р а - в ы р о д к а//Подбородок тяжелый висит..."
Мы живем тихо, потому что живем внутренней жизнью. Это будет в том же 1933-м: "Во всей Италии приятнейший, умнейший,//Любезный Ариост немножечко охрип..." В своей, нашей Италии - в Крыму...
7.
Спросите у Мандельштама - он видел это солнце. Он видел киммерийские берега и киммерийские пейзажи Богаевского: "Само солнце представлялось ему слепым глазом, тоскующим над могильниками земли, заполняя медные сферы неба колючим бременем своих ореолов. Бродячие кометы в безумии останавливались над зелеными стенами покинутых городов", - писал Максимилиан Волошин, гостеприимный хозяин Коктебеля.
И я потащился туда, в Киммерию, к Одиссеевой земле.
Для греков - север, для нас - юг. Как он выглядит у Гомера, наверняка, читатель, помните:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
"Я пришел к тебе с приветом,//Рассказать, что солнце встало..." Это написано моим современником. Разумеется. Кто еще так может сказать о восходе солнца в Кунцеве, когда стоишь на балконе и видишь, как оно медленно поднимается из-за новостроек, когда первые фигурки людей одиноко исчезают в утреннем автобусе, а воздух, чуть тронутый теплом, искажает изображение...
Поэзия создает каноны, чтобы разрушить их. Наверно, поэтому она ищет новые пути к их преодолению.
Меньше учится, больше преодолевает ученичество.
Отходит от пушкинской традиции, чтобы найти другие, независимые от него пути.
Через Тютчева и Фета идет к символистам, чтобы потом выйти на Кузмина, Анну Ахматову, Мандельштама...
У них находим родство с классическим Пушкиным, которое Мандельштам со свойственной афористичностью возгласил: "Классическая поэзия - поэзия революции".
Она ломает побочные пути экспериментаторства.
Она отстаивает эксперимент. Точно так же, как Хлебников методично возится со словами, поэзия оживляет, воскрешает, сдувает пыль, расчищает верхние слои последующих наслоений, чтобы впиться глазами в оригинал, возродить и возродиться самой.
Потом можно искать новые пути, создавать свои каноны. От торжествующего классического камня уйти к булыжникам, по улице - к вокзалам, разрушить сладкозвучие косноязычием, шипением, бормотанием...
Домыслить пейзаж. Домыслить звук. Домыслить музыку.
"...Поэзия не является частью природы - хотя бы самой лучшей, отборной - и еще меньше, - говорил Мандельштам, - является ее отображением... но с потрясающей независимостью водворяется на новом, внепространственном поле действия, не столько рассказывая, сколько разыгрывая природу при помощи орудийных средств, в просторечье именуемых образами..."
6.
Записанные на память строки из Данте. Пометка - 1933. Начинался разговор о поэте, где Данте называется орудийным мастером поэзии, а не изготовителем образов, стратегом превращений и скрещиваний...
И "Вы помните, как бегуны//У Данта Алигьери//Соревновались в честь весны//В своей зеленой вере?//Но всех других опередит//Тот самый, тот который//Из книги Данта убежит,//Ведя по кругу споры".
О Риме и в Риме писалось немало.
К примеру, один художник, возвращаясь в конце века из Италии в Россию, думал о том, что Россия и Москва не были так ему дороги никогда, как в то время, когда он жил в Италии. Он размышлял о грубости нашего народа, о стихийной его силе, морозах и близости Азии... О том, что пришла пора России, ее расцвета культуры и что теперь о ней заговорят во всем мире.
А лет за 50 приблизительно до этого русский сочинитель, которого критик уличал в отходе от прогрессивных взглядов, писал о римском князе, размышляющем о вечном городе, о его развалинах и особом предназначении, а потом вдруг пришедшем к тому, что не в камнях дело, но в том народе, который жует булки, толпится на базарной площади, сидит в кафе, читает газеты. И что город-то есть всего-навсего место для жизни.
И Мандельштам в четырнадцатом году восклицает, что не Рим живет среди веков и времени, а лишь всего-навсего место во вселенной для человека. Потом, спустя много лет, будет вспоминать о третьем Риме, бормотать о трех свечах и трех встречах...
И может быть, он не был там "И никогда он Рима не любил". Но какое италийское разнообразие: "И распластался храм Господен,//Как легкий крестовик-паук.//А зодчий не был итальянец,//Но русский в Риме...", "Когда, с дряхлеющей любовью//Мешая в песнях Рим и снег,//Овидий пел арбу воловью//В походе варварских телег", "Поговорим о Риме - дивный град!", "Природа - тот же Рим и отразилась в нем.//Мы видим образы его гражданской мощи..."
Не от этой ли привязанности 1914 года возникла потребность в итальянском языке 1933 года? И он выучил его и читал Петрарку...
Впрочем, имеет ли значение, где, когда и почему: "Быть может, прежде губ уже родился шепот//И в бездревесности кружилися листы,//И те, кому мы посвящаем опыт,//До опыта приобрели черты".
С любым словом - накоротке, запросто: Тасса - мясо, лиса - кумыса, потопом - укропом, порядке - монатки, вкось - ось, арфы - шарфы, клира мира, скрипит - обид, еж - найдешь, виноградинами - украденными... Можно и Д. Самойлову дать попрактиковаться в познаниях национальной рифмы (см.: Самойлов Д. Книга о русской рифме. М.: Художественная литература, 1973).
Но дело-то не в рифме самой по себе, а в свободе игры! Поэтому реальнее не увидишь: "О временах простых и грубых//Копыта конские твердят.//И дворники в тяжелых шубах//На деревянных лавках спят.//На стук в железные ворота//Привратник, царственно-ленив,//Встал, и звериная зевота//Напомнила твой образ, скиф!" И совсем уже разноголосо: "Стала б я совсем другою//Жизнью величаться,//Будет зыбка под ногою//Легкою качаться.//Будет муж прямой и дикий//Кротким и послушным..." И далее, далее: "С цвету ли, с размаху ли - бьет воздушно-белыми//В воздух, убиваемый кистенями целыми..."
Тема, сталкиваясь с темой, спорит, путается: "Брызжет в зеркальцах дорога - //Утомленные следы//Постоят еще немного//Без покрова, без слюды.//И уже мое родное//0тлегло, как будто вкось//По нему прошло другое//И на нем отозвалось..."
Я слышу этот голосов прибой: "Словно дьявола поденщик,//Односложен и угрюм...//Он безносой канителью//Правит, душу веселя,//Чтоб крутилась каруселью//Кисло-сладкая земля..."
Хор голосов смолкает.
Наступает тишина, такая, как после залпа орудий, когда еще в ушах гудит, но уже, предчувствуется покой и воздух недвижим. Некоторые раскашливаются - эхо возвращает звук от недосягаемых потолков...
Римская тема повторяется спустя двадцать три года с момента первого прикосновения к ней.
Смотрю на автограф, сделанный Мандельштамом на итальянском языке. Сонет Петрарки.
"Промчались дни мои, как бы оленей косящий бег,//Срок счастья был короче, чем взмах ресницы..."
И вновь о Риме. Жестко: "Город, любящий сильным поддакивать...//Ямы Форума заново вырыты//И раскрыты ворота для Ирода,//И над Римом д и к т а т о р а - в ы р о д к а//Подбородок тяжелый висит..."
Мы живем тихо, потому что живем внутренней жизнью. Это будет в том же 1933-м: "Во всей Италии приятнейший, умнейший,//Любезный Ариост немножечко охрип..." В своей, нашей Италии - в Крыму...
7.
Спросите у Мандельштама - он видел это солнце. Он видел киммерийские берега и киммерийские пейзажи Богаевского: "Само солнце представлялось ему слепым глазом, тоскующим над могильниками земли, заполняя медные сферы неба колючим бременем своих ореолов. Бродячие кометы в безумии останавливались над зелеными стенами покинутых городов", - писал Максимилиан Волошин, гостеприимный хозяин Коктебеля.
И я потащился туда, в Киммерию, к Одиссеевой земле.
Для греков - север, для нас - юг. Как он выглядит у Гомера, наверняка, читатель, помните:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31