Слышу её жуткий животный крик, все громче, все пронзительнее, он заглушает собой рев самолетов, взрывы бомб. У меня раскалывается голова, лопаются барабанные перепонки, я глохну. Чувствую, как слабею, ничего не могу поделать с собой, смотрю на него беспомощно... Не помню, что было дальше, как я смогла ему рассказать все о сестре, в каких словах. Помню, как время от времени меня охватывала бешеная ярость, я с трудом сдерживалась, чтоб не наговорить ему Бог весть что. Вижу его передо мной, растерянного, потрясенного. Я думаю о Кармеле, юной, совсем девочке... Тихой, молчаливой, замкнувшейся в своем горе.
Он заговорил странным глухим голосом, я едва его слышу, и мне трудно в это поверить: он говорит о своей любви к Кармеле, о своей отчаянной любви к ней.
Он влюбился в неё сразу, как только впервые увидел её на воскресном обеде у тетушки Пиа. С неподдельным волнением (такое сыграть просто невозможно) он вспоминал, как страшно смущаясь, сидя рядом в кино, взял её за руку. В тот самый злополучный день он вернулся с занятий только вечером, отец позвал его к себе в кабинет, ошарашил новостью: к нему сегодня приезжал дон Исидро с серьезными намерениями породниться семьями, он отказал ему, якобы из-за уже состоявшейся помолвки сына с другой девушкой.
С этого дня в их семье произошел раскол. Он тяжело переживал разрыв с отцом, которого до сих пор боготворил. Он чуть было не сразу забросил учебу, так что его медицинская карьера пострадала в первую очередь. У него не было никакого желания видеть чужую боль, его все больше увлекала журналистская среда, затягивала ночная жизнь богемы, он шатался по бистро, кафе, встречая там интересных людей: художников, поэтов, писателей. Но ощущение полной потерянности в жизни ни на минуту не оставляло его. Я чувствовала, чувствовала по вибрации его голоса, что все, что он говорит правда. Когда в стране разразилась гражданская война, он ушел к гударис вовсе не по политическим убеждениям, а скорее чтобы порвать с прошлым окончательно, уйти из семьи.
Сам он только что из Бильбао. Город каждый день бомбят немецкие самолеты. Он собирается обосноваться во Франции... не знает..., может, в Бордо, но никаких иллюзий относительно своего будущего не строит.
Я его больше не слушаю, вспоминаю. Мыслями переношусь на несколько лет назад. Вспоминаю Лекейтио, наши объятия с Тксомином на пляже, в песке за лодкой, нашу ночь в давильне, унижение, которое он пережил тогда, на следующий день, придя к нам в дом просить моей руки. Я вновь спрашиваю себя: что это было? Неужто жажда отыграться за то, другое унижение, которому подверг дона Исидро своим отказом отец Рафаэля? Всякий раз, как вспомню отца, само имя его - дон Исидро - мне омерзительно. Слепой эгоизм этих двух отцов семейства - деспотов, сломал четыре молодые жизни. Кто мы теперь с Рафаэлем? Спасшиеся, уцелевшие после разгула стихии песчинки? Да, она нас не поглотила, и мы выжили, она нас выплюнула, выбросила, как морские волны выбрасывают на берег ракушки, водоросли.
Мы с Рафаэлем вышли на террасу. Он вдруг спросил: "Эухения, что я тогда должен был делать?" В ответ у меня появилось дикое непреодолимое желание влепить ему хорошую пощечину. Чувствуя, как сдают нервы, не помня себя, в бешенстве кричу:
- Вы должны были забрать её, похитить, увезти её далеко-далеко! Вы смалодушничали, поступили как жалкий трус!
В ярости я готова была наброситься на него с кулаками, но тут же осеклась. Вспомнив свою собственную историю с Тксомином, вздрогнула, словно очнувшись, услышала его голос рядом с собой... как он просил, как требовал, чтобы я с ним уехала, бросила все и уехала... слышу, как сама его уговариваю, отказываюсь... Я разрыдалась и долго горько плакала, прильнув к плечу Рафаэля. Сколько лет я жила с этим моим грузом вины, сожалений, угрызений совести, бесконечных попыток оправдаться, самой себе объяснить свою нерешительность. Теперь я должна была признаться себе, что, оправдывая себя, я невольно должна была оправдать, понять и Рафаэля. Между мной и Рафаэлем протянулась ниточка, связавшая нас навсегда как соучастников давних преступлений.
Мы вернулись обратно к шумной компании гостей. Все уже в основном сидели за столом, в сильно прокуренной комнате. Я ловлю на себе взгляд Консуэло. Наверняка она заметила мой растерянный, потрясенный вид, красные опухшие глаза. Я сажусь с ней рядом. Рафаэль остается стоять. Смотрит, не отрывая глаз, на меня, будто, кроме нас, в этой комнате нет никого. Я цепенею, каменею от ужаса. Я вижу перед собой голову Медузы Горгоны. Вижу её лицо. Это она, та самая загадочная, чудовищная сила рока, что ведет нас с ним в одной цепочке. Я вдруг представляю себе нас с ним двумя жалкими бабочками-однодневками, только что попавшими в клейкую паутину гигантского паука и беспомощно машущими крылышками, не понимая всю ничтожность и быстротечность своего бытия.
Консуэло дотрагивается до моей руки. Думаю, хочет вернуть меня на эту грешную землю. Говорит, пора нести прохладительные напитки. Когда я вносила тяжелый поднос в комнату, все уже бурно обсуждали испанский павильон на Выставке, который открылся через семь недель после официального открытия самой Выставки. Я, разумеется, тоже в курсе, обо всем читала в Ла Газетт, в подробностях... и уж, конечно же, там не забыли описать огромную фотографию-панно, украшавшую теперь фасад павильона: шеренги победоносно марширующей армии. Павильон задумывался изначально как инструмент массовой пропаганды против Франко, ответственного за ужасные страдания народа. Кроме серьезных торгово-промышленных стендов, павильон был интересен тем, как там было представлено современное искусство Испании. Гости говорили о гигантской фреске напротив большого фотопортрета Федерико Гарсиа Лорки, поэта, расстрелянного националистами в самом начале войны. Так я впервые услышала имя этого художника - Пикассо.
В живом общем разговоре, где говорят одновременно все сразу, спорят, друг друга перебивают, я слышу, как кто-то рассказывает про заманчивые рекламные предложения, вычитанные в одной местной газете в Байонне: выходит, по каким-то совершенно смехотворным ценам можно купить билеты на специальный парижский поезд во второй и третий классы, туда и обратно Париж - Уаз - Миди. Поезд отправляется из Дакса. Некоторым, правда, это казалось смешным, нелепым бегом с препятствиями, но ведь для очень многих из нас это была единственная возможность увидеть Париж, увидеть Выставку, с её павильонами, со всеми чудесами современности. Все мы, здесь присутствующие, в большинстве своем были людьми бедными, жили трудно, на случайные заработки. Мало кто из нас уехал из Испании с деньгами. Кто-то внес предложение: почему бы нам не скинуться, не создать общую кассу, куда бы каждый вносил по мере возможности свой посильный вклад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Он заговорил странным глухим голосом, я едва его слышу, и мне трудно в это поверить: он говорит о своей любви к Кармеле, о своей отчаянной любви к ней.
Он влюбился в неё сразу, как только впервые увидел её на воскресном обеде у тетушки Пиа. С неподдельным волнением (такое сыграть просто невозможно) он вспоминал, как страшно смущаясь, сидя рядом в кино, взял её за руку. В тот самый злополучный день он вернулся с занятий только вечером, отец позвал его к себе в кабинет, ошарашил новостью: к нему сегодня приезжал дон Исидро с серьезными намерениями породниться семьями, он отказал ему, якобы из-за уже состоявшейся помолвки сына с другой девушкой.
С этого дня в их семье произошел раскол. Он тяжело переживал разрыв с отцом, которого до сих пор боготворил. Он чуть было не сразу забросил учебу, так что его медицинская карьера пострадала в первую очередь. У него не было никакого желания видеть чужую боль, его все больше увлекала журналистская среда, затягивала ночная жизнь богемы, он шатался по бистро, кафе, встречая там интересных людей: художников, поэтов, писателей. Но ощущение полной потерянности в жизни ни на минуту не оставляло его. Я чувствовала, чувствовала по вибрации его голоса, что все, что он говорит правда. Когда в стране разразилась гражданская война, он ушел к гударис вовсе не по политическим убеждениям, а скорее чтобы порвать с прошлым окончательно, уйти из семьи.
Сам он только что из Бильбао. Город каждый день бомбят немецкие самолеты. Он собирается обосноваться во Франции... не знает..., может, в Бордо, но никаких иллюзий относительно своего будущего не строит.
Я его больше не слушаю, вспоминаю. Мыслями переношусь на несколько лет назад. Вспоминаю Лекейтио, наши объятия с Тксомином на пляже, в песке за лодкой, нашу ночь в давильне, унижение, которое он пережил тогда, на следующий день, придя к нам в дом просить моей руки. Я вновь спрашиваю себя: что это было? Неужто жажда отыграться за то, другое унижение, которому подверг дона Исидро своим отказом отец Рафаэля? Всякий раз, как вспомню отца, само имя его - дон Исидро - мне омерзительно. Слепой эгоизм этих двух отцов семейства - деспотов, сломал четыре молодые жизни. Кто мы теперь с Рафаэлем? Спасшиеся, уцелевшие после разгула стихии песчинки? Да, она нас не поглотила, и мы выжили, она нас выплюнула, выбросила, как морские волны выбрасывают на берег ракушки, водоросли.
Мы с Рафаэлем вышли на террасу. Он вдруг спросил: "Эухения, что я тогда должен был делать?" В ответ у меня появилось дикое непреодолимое желание влепить ему хорошую пощечину. Чувствуя, как сдают нервы, не помня себя, в бешенстве кричу:
- Вы должны были забрать её, похитить, увезти её далеко-далеко! Вы смалодушничали, поступили как жалкий трус!
В ярости я готова была наброситься на него с кулаками, но тут же осеклась. Вспомнив свою собственную историю с Тксомином, вздрогнула, словно очнувшись, услышала его голос рядом с собой... как он просил, как требовал, чтобы я с ним уехала, бросила все и уехала... слышу, как сама его уговариваю, отказываюсь... Я разрыдалась и долго горько плакала, прильнув к плечу Рафаэля. Сколько лет я жила с этим моим грузом вины, сожалений, угрызений совести, бесконечных попыток оправдаться, самой себе объяснить свою нерешительность. Теперь я должна была признаться себе, что, оправдывая себя, я невольно должна была оправдать, понять и Рафаэля. Между мной и Рафаэлем протянулась ниточка, связавшая нас навсегда как соучастников давних преступлений.
Мы вернулись обратно к шумной компании гостей. Все уже в основном сидели за столом, в сильно прокуренной комнате. Я ловлю на себе взгляд Консуэло. Наверняка она заметила мой растерянный, потрясенный вид, красные опухшие глаза. Я сажусь с ней рядом. Рафаэль остается стоять. Смотрит, не отрывая глаз, на меня, будто, кроме нас, в этой комнате нет никого. Я цепенею, каменею от ужаса. Я вижу перед собой голову Медузы Горгоны. Вижу её лицо. Это она, та самая загадочная, чудовищная сила рока, что ведет нас с ним в одной цепочке. Я вдруг представляю себе нас с ним двумя жалкими бабочками-однодневками, только что попавшими в клейкую паутину гигантского паука и беспомощно машущими крылышками, не понимая всю ничтожность и быстротечность своего бытия.
Консуэло дотрагивается до моей руки. Думаю, хочет вернуть меня на эту грешную землю. Говорит, пора нести прохладительные напитки. Когда я вносила тяжелый поднос в комнату, все уже бурно обсуждали испанский павильон на Выставке, который открылся через семь недель после официального открытия самой Выставки. Я, разумеется, тоже в курсе, обо всем читала в Ла Газетт, в подробностях... и уж, конечно же, там не забыли описать огромную фотографию-панно, украшавшую теперь фасад павильона: шеренги победоносно марширующей армии. Павильон задумывался изначально как инструмент массовой пропаганды против Франко, ответственного за ужасные страдания народа. Кроме серьезных торгово-промышленных стендов, павильон был интересен тем, как там было представлено современное искусство Испании. Гости говорили о гигантской фреске напротив большого фотопортрета Федерико Гарсиа Лорки, поэта, расстрелянного националистами в самом начале войны. Так я впервые услышала имя этого художника - Пикассо.
В живом общем разговоре, где говорят одновременно все сразу, спорят, друг друга перебивают, я слышу, как кто-то рассказывает про заманчивые рекламные предложения, вычитанные в одной местной газете в Байонне: выходит, по каким-то совершенно смехотворным ценам можно купить билеты на специальный парижский поезд во второй и третий классы, туда и обратно Париж - Уаз - Миди. Поезд отправляется из Дакса. Некоторым, правда, это казалось смешным, нелепым бегом с препятствиями, но ведь для очень многих из нас это была единственная возможность увидеть Париж, увидеть Выставку, с её павильонами, со всеми чудесами современности. Все мы, здесь присутствующие, в большинстве своем были людьми бедными, жили трудно, на случайные заработки. Мало кто из нас уехал из Испании с деньгами. Кто-то внес предложение: почему бы нам не скинуться, не создать общую кассу, куда бы каждый вносил по мере возможности свой посильный вклад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51