Молодой чернобровый хлопец. Он толкнул боковую дверку и кивнул мне. Там я должна переодеться. Пока проходила, шепнул:
– Швидко вас у неметчину… Чуешь, сэстро?
Я чула, с самого утра чула недоброе… В неметчину, в Германию. Почему-то я сразу поверила конвоиру… Не отбить нас партизанам. Мы окружены, связаны. Наша судьба решена… Сегодняшний день – только насмешка над наивной мечтой.
Мы слыхали о Бухенвальде, Дахау, Равенсбруке… Вот что нас ждет…
Я машинально снимала с себя рабочую робу, думая не о том, что мне надо переодеться для выступления, а что, может быть, очень скоро меня заставят раздеться в предбаннике, уже пахнущем газом. Остригут волосы. Эти вот волосы, которые сейчас ждет лучший парикмахер Парижа… Я провела руками по волосам, по груди, словно прощаясь со своим телом… Швидко… Чуешь, сэстро?.. Я вздрогнула и оглянулась, будто не сама с собой заговорила, а кто-то был рядом. В маленьком мутном окошке задней стены каморки увидела глаза и застывшую улыбку. Я стояла голая, и на меня смотрел мужчина. Может быть, это мой конвоир, власовец? Нет, это был не он…
Франсуа:
Не сомневаюсь, то был длинноногий Шарль. Он давно уже следил за мадам. Я это заметил. Это был он? Ну, кто же еще?.. Разве настоящий мужчина стал бы пользоваться беззащитностью женщины?
Мужик, чурбан неотесанный… Хотя тут кое-что можно понять… Она была хороша. Одну минутку, мадам. Если говорить, то говорить все. Не один длинноногий или я видели, как вы поднялись на эстакаду в том, немного свободном – вы были худы тогда, – но очень идущем вам платье. А прическа? Вы помните, какая была прическа? Малыш постарался. Для него это было делом чести, как бы его личное выступление. Назло Индюку, заставлявшему Малыша подстригать его рыжие патлы. Помните, как я объявил ваш номер и все это приняли за шутку? Я сказал: «Выступает мадам Любовь…» И перевел ваше русское имя на французский и на немецкий. После уж никто вас не называл иначе. Да, это было эффектно. Гитарист, аккомпаниатор, просто ахнул от удивления и не смог взять аккорда. Вы помните?
Люба:
Помню, все помню… Только гитарист не взял аккорд не потому… Я запела другую песню. Не ту, о которой раньше условились.
До последней секунды не знала, что петь. Мне уже было ясно, что из лагеря нам не вырваться, что нас угонят в Германию. Первой мыслью было вернуться к начальному сговору – запеть советскую песню. Пусть подруги поддержат… Но они не ждут ее. Знают, что нам запретили. Они ждут другого. Ждут «Вальс Клико»… Дать бы понять им… Крикнуть: «Чуетэ, сэстры! Нас угоняют в неметчину!» Я подумала об этом не по-русски и не по-белорусски, а по-украински. Так, как шепнул власовец… Скорее всего, оттого, что он был украинец, слова его, сказанные на близком мне языке, легли болью на сердце. Я вспомнила старую песню. Ее когда-то пели казаки в неволе, покидая родные края. Она показалась мне такой подходящей, такой понятной, как сигнал. Ее не могли не понять, должны были понять сестры мои…
Прежде чем запеть, я крикнула:
– Чуетэ, сэстры? – и тут же запела.
Чуешь, братэ мий, товарищу мий…
Видлитают сирым шнуром журавли в имли…
Запела без аккомпанемента, одна, напрягая все силы, боясь сорваться и в то же время стараясь вложить в каждую строчку скрытый смысл, ради которого пела… Улетают журавли в туман, в неизвестность… Родные мои, поймите меня… Впереди мрак – имли… Чуешь, сэстро?
И тут, нарушая строй песни, как бы требуя вникнуть в нее, не переходя к припеву, я повторила:
– «Чуешь, братэ мий, товарищу мий…» – и замолчала.
В эту страшную паузу, когда я чуть не лишилась сознания, когда готова была упасть, разрыдаться, откуда-то снизу поднялись ко мне глухие мужские голоса:
– «Чуты кру… кру… кру…»
Это припев. Они ответили мне: «Мы поняли, сэстро!» В мужских бараках было много украинцев, они узнали свою старую песню… Тогда я встрепенулась и повела высоко, высоко…
Кру… Кру… В чужини помру…
Доки море перэлэчу, крылоньки зитру…
А снизу еще больше голосов, еще громче и надрывней:
Чуты кру… кру… кру…
Отозвалась гитара. Аккомпаниатор подхватил мотив, и песня окрепла.
Мерехтыть в очах бескинэчный шлях…
Чуты кру… кру… в чужини помру…
Я стояла на эстакаде, возвышаясь над черными парадными мундирами, над серыми квадратами сидящих на песке каторжан, окруженных солдатами и затихшими на скамьях шахтерами… Казалось бы, мне видно все, но перед глазами плыла только смутная дымка, сквозь нее пробивались слабые птицы и звали на помощь… «Кру… Кру…» Закрыв лицо руками, я побежала вниз с эстакады…
Не слыхала я ни аплодисментов, ни криков «браво!», ни рыданий товарищей, о чем мне позже рассказывали.
Вбежала в барак, в конуру, где оставила свою робу, опустилась на стол перед зеркалом, у которого меня завивали. Взглянула на белое, в пудре, лицо с потеками слез… Ярко накрашенные губы, пышные завитки модной прически и глубокое декольте, оголившее худые ключицы… Кажется, я больше походила на уличную девку, чем на артистку, и уж вовсе не была так хороша, как обрисовал меня Франсуа…
В зеркале за моей спиной отразилась фигура мужчины в полицейском мундире…
Франсуа:
Merde! Это был он. Шарль сразу задвигал своим циркулем вслед за мадам. И в кармане у него была бутылка, не правда ли? Он еще хвастался, что купил настоящее «Гран крю шато Ротшильд». Кто же поверит, что он так раскошелился? Небось достал пустую бутылку и налил в нее подкрашенный самогон. Верно?
Люба:
Не знаю, я не пила… Он действительно предложил выпить. Я спросила его по-немецки: зачем он это делает, ведь полицейским строго запрещено угощать заключенных? Он сказал, что ничего не боится, так как на некоторое время назначен начальником и может делать что хочет. Даже задержать меня во Франции. Только надо будет спрятаться в день, когда придут вагоны за лагерниками… Тут он понял, что сказал лишнее, и стал уговаривать выпить. Может быть, я и выпила бы от отчаяния. Мне так было плохо. Я уже потянулась было к стакану, но он нагнулся надо мной и прошептал: «Eine besoffene Frau ist ein Enqel im Bett!» Я вскочила так резко, что он отшатнулся, выплеснув вино мне на платье, и засмеялся:
– Не кокетничай, девочка. У нас всего какой-нибудь час. Спектаклю скоро капут…
На мое счастье в барак вошел Франсуа. Не вошел, а, можно сказать, ворвался. Дверь оказалась на крючке, и ему пришлось сильно рвануть ее. Шарль даже схватился за пистолет… Чего они только не наговорили друг другу…
Франсуа:
Я успел высказать все, чего он заслуживал. О, я не жалел слов… Я сказал, что его место на скотном дворе, там его galanterie как раз подойдет. Он не ожидал такой смелости и пытался одернуть меня.
– Кто ты такой, – кричал он, брызжа слюной. – Ты оскорбляешь государственного полицейского!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
– Швидко вас у неметчину… Чуешь, сэстро?
Я чула, с самого утра чула недоброе… В неметчину, в Германию. Почему-то я сразу поверила конвоиру… Не отбить нас партизанам. Мы окружены, связаны. Наша судьба решена… Сегодняшний день – только насмешка над наивной мечтой.
Мы слыхали о Бухенвальде, Дахау, Равенсбруке… Вот что нас ждет…
Я машинально снимала с себя рабочую робу, думая не о том, что мне надо переодеться для выступления, а что, может быть, очень скоро меня заставят раздеться в предбаннике, уже пахнущем газом. Остригут волосы. Эти вот волосы, которые сейчас ждет лучший парикмахер Парижа… Я провела руками по волосам, по груди, словно прощаясь со своим телом… Швидко… Чуешь, сэстро?.. Я вздрогнула и оглянулась, будто не сама с собой заговорила, а кто-то был рядом. В маленьком мутном окошке задней стены каморки увидела глаза и застывшую улыбку. Я стояла голая, и на меня смотрел мужчина. Может быть, это мой конвоир, власовец? Нет, это был не он…
Франсуа:
Не сомневаюсь, то был длинноногий Шарль. Он давно уже следил за мадам. Я это заметил. Это был он? Ну, кто же еще?.. Разве настоящий мужчина стал бы пользоваться беззащитностью женщины?
Мужик, чурбан неотесанный… Хотя тут кое-что можно понять… Она была хороша. Одну минутку, мадам. Если говорить, то говорить все. Не один длинноногий или я видели, как вы поднялись на эстакаду в том, немного свободном – вы были худы тогда, – но очень идущем вам платье. А прическа? Вы помните, какая была прическа? Малыш постарался. Для него это было делом чести, как бы его личное выступление. Назло Индюку, заставлявшему Малыша подстригать его рыжие патлы. Помните, как я объявил ваш номер и все это приняли за шутку? Я сказал: «Выступает мадам Любовь…» И перевел ваше русское имя на французский и на немецкий. После уж никто вас не называл иначе. Да, это было эффектно. Гитарист, аккомпаниатор, просто ахнул от удивления и не смог взять аккорда. Вы помните?
Люба:
Помню, все помню… Только гитарист не взял аккорд не потому… Я запела другую песню. Не ту, о которой раньше условились.
До последней секунды не знала, что петь. Мне уже было ясно, что из лагеря нам не вырваться, что нас угонят в Германию. Первой мыслью было вернуться к начальному сговору – запеть советскую песню. Пусть подруги поддержат… Но они не ждут ее. Знают, что нам запретили. Они ждут другого. Ждут «Вальс Клико»… Дать бы понять им… Крикнуть: «Чуетэ, сэстры! Нас угоняют в неметчину!» Я подумала об этом не по-русски и не по-белорусски, а по-украински. Так, как шепнул власовец… Скорее всего, оттого, что он был украинец, слова его, сказанные на близком мне языке, легли болью на сердце. Я вспомнила старую песню. Ее когда-то пели казаки в неволе, покидая родные края. Она показалась мне такой подходящей, такой понятной, как сигнал. Ее не могли не понять, должны были понять сестры мои…
Прежде чем запеть, я крикнула:
– Чуетэ, сэстры? – и тут же запела.
Чуешь, братэ мий, товарищу мий…
Видлитают сирым шнуром журавли в имли…
Запела без аккомпанемента, одна, напрягая все силы, боясь сорваться и в то же время стараясь вложить в каждую строчку скрытый смысл, ради которого пела… Улетают журавли в туман, в неизвестность… Родные мои, поймите меня… Впереди мрак – имли… Чуешь, сэстро?
И тут, нарушая строй песни, как бы требуя вникнуть в нее, не переходя к припеву, я повторила:
– «Чуешь, братэ мий, товарищу мий…» – и замолчала.
В эту страшную паузу, когда я чуть не лишилась сознания, когда готова была упасть, разрыдаться, откуда-то снизу поднялись ко мне глухие мужские голоса:
– «Чуты кру… кру… кру…»
Это припев. Они ответили мне: «Мы поняли, сэстро!» В мужских бараках было много украинцев, они узнали свою старую песню… Тогда я встрепенулась и повела высоко, высоко…
Кру… Кру… В чужини помру…
Доки море перэлэчу, крылоньки зитру…
А снизу еще больше голосов, еще громче и надрывней:
Чуты кру… кру… кру…
Отозвалась гитара. Аккомпаниатор подхватил мотив, и песня окрепла.
Мерехтыть в очах бескинэчный шлях…
Чуты кру… кру… в чужини помру…
Я стояла на эстакаде, возвышаясь над черными парадными мундирами, над серыми квадратами сидящих на песке каторжан, окруженных солдатами и затихшими на скамьях шахтерами… Казалось бы, мне видно все, но перед глазами плыла только смутная дымка, сквозь нее пробивались слабые птицы и звали на помощь… «Кру… Кру…» Закрыв лицо руками, я побежала вниз с эстакады…
Не слыхала я ни аплодисментов, ни криков «браво!», ни рыданий товарищей, о чем мне позже рассказывали.
Вбежала в барак, в конуру, где оставила свою робу, опустилась на стол перед зеркалом, у которого меня завивали. Взглянула на белое, в пудре, лицо с потеками слез… Ярко накрашенные губы, пышные завитки модной прически и глубокое декольте, оголившее худые ключицы… Кажется, я больше походила на уличную девку, чем на артистку, и уж вовсе не была так хороша, как обрисовал меня Франсуа…
В зеркале за моей спиной отразилась фигура мужчины в полицейском мундире…
Франсуа:
Merde! Это был он. Шарль сразу задвигал своим циркулем вслед за мадам. И в кармане у него была бутылка, не правда ли? Он еще хвастался, что купил настоящее «Гран крю шато Ротшильд». Кто же поверит, что он так раскошелился? Небось достал пустую бутылку и налил в нее подкрашенный самогон. Верно?
Люба:
Не знаю, я не пила… Он действительно предложил выпить. Я спросила его по-немецки: зачем он это делает, ведь полицейским строго запрещено угощать заключенных? Он сказал, что ничего не боится, так как на некоторое время назначен начальником и может делать что хочет. Даже задержать меня во Франции. Только надо будет спрятаться в день, когда придут вагоны за лагерниками… Тут он понял, что сказал лишнее, и стал уговаривать выпить. Может быть, я и выпила бы от отчаяния. Мне так было плохо. Я уже потянулась было к стакану, но он нагнулся надо мной и прошептал: «Eine besoffene Frau ist ein Enqel im Bett!» Я вскочила так резко, что он отшатнулся, выплеснув вино мне на платье, и засмеялся:
– Не кокетничай, девочка. У нас всего какой-нибудь час. Спектаклю скоро капут…
На мое счастье в барак вошел Франсуа. Не вошел, а, можно сказать, ворвался. Дверь оказалась на крючке, и ему пришлось сильно рвануть ее. Шарль даже схватился за пистолет… Чего они только не наговорили друг другу…
Франсуа:
Я успел высказать все, чего он заслуживал. О, я не жалел слов… Я сказал, что его место на скотном дворе, там его galanterie как раз подойдет. Он не ожидал такой смелости и пытался одернуть меня.
– Кто ты такой, – кричал он, брызжа слюной. – Ты оскорбляешь государственного полицейского!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65