Ибо не было объекта, на котором можно было бы сосредоточить эти пламенные чувства. Не сам ли я виноват в своих нынешних злоключениях? Но зачем, опомнился я, искать виноватых, когда надо во что бы то ни стало спасать свою, пусть и никудышную, шкуру!
Беготня по коридорам немало утомила меня. Я предчувствовал, что очень скоро эта усталость свалит меня с ног. Я устал. Но лучше было не думать об этом. Стоит лишь дать волю своим слабостям — и они обезоружат тебя. Думай, Кристоф, о чем-нибудь постороннем, приятном — о той, например, дочке почтальона, что влюблена в безмозглого стряпчего из дома напротив. Теперь ты богач, можешь послать ей сватов с цветами и роскошными подношениями — и юная почтальонша будет твоей. А мерзкий стряпчий с холеными усишками — пусть предается в темноте одиноким холостяцким радостям! (Главное — не останавливаться. Идти. Куда-нибудь да выйдешь…)
Или вспомни о той булочнице, что невзначай положила глаз на смазливого студентика и угощала вечно безденежного беднягу пирожными, ароматнейшим кофеем и сладким игристым вином. А бедный студентик притворялся дурачком, невинным чистюлей, бессовестно пожирал он дармовые пирожные, а после с товарищами цинично шутил над стареющей матроной. Хотя, видит Бог, в доме у булочницы действительно было не так уж плохо: горячий чай, мягкие кресла, огонь в камине, зима за стеклами окон, мерный музыкальный бой часов…
Стоп, Кристоф! Стоп! Бой часов — это не воспоминание. Ты действительно его слышишь. Это явь!
Где-то недалеко бьют часы! Значит, там живут!…
Я напряженно прислушался. Часы били в стороне, противоположной той, куда я направлялся. Где-то сзади и чуть левее…
Быстрей, погонял я себя. Быстрей! Иначе бой закончится и ты опять потеряешься. Когда я выбежал из длинного затхлого коридора, часы почти уже стихли, но последний их удар указал мне направление — влево. Не сворачивая.
Ближайший ведущий налево коридор оказался загроможден настоящим завалом из разного рода допотопного мусора. Прибавить то обстоятельство, что все свободное пространство над этой баррикадой было затянуто густой и толстой паутиной… Никогда в жизни не полез бы я туда, если бы часы не указали мне дорогу.
Спотыкаясь, я перебрался через мусорную баррикаду. Лицо мое облепили паутинные нити. Я ощутил беготню паучьих лапок у себя на шее. С омерзением стряхнув насекомое, я пустился в путь по коридору. И путь этот был нелегок. Башмаки мои давили какую-то липкую массу, чавкали под ногами зловонные лужи. Неожиданно ушей моих достигли странные звуки, я шел по направлению к ним; долгий, монотонный стон, неописуемо долго, даже бесконечно тянущийся на одной ноте, стон, сопровождавшийся, как заметил я, прислушавшись, еле слышным лязгом железа. Я убыстрил шаги. Звуки приближались. Можно было подумать, что это музыка, но музыка очень странной, неземной гармонии. Я услышал, как к стону и лязгу примешался третий акустический компонент: кто-то играл на волынке или на подобном волынке инструменте. Чуть позже, по мере моего приближения к описанным трем звукам добавилось мелодичное, еле слышное насвистывание. Невидимая флейта плела чудный звуковой узор, звуки соединялись в необычную звуковязь — чуждую человеческому уху, колдовскую музыку, которая вдруг на полуноте стихла, дав прозвучать звукам столь же отвратительным, сколь очаровательным и волшебным было музицирование.
Сейчас я слышал мерзкое, жадное хрюканье, словно бы стадо грязных свиней жадно хлебало помои из нечистой бадьи. Стон, визг, чавк! Я замедлил шаги. Сердце в груди настороженно забилось.
Впереди меня по коридору мерцал неверный, желтоватый блик тусклого света. Я замер. А в следующее мгновение кожа моя покрылась мурашками. Ибо я услышал пение, оглушительное, монотонное, то нарастающее, то затихающее, но, даже когда оно ослабевало, перепонки мои напряженно вибрировали. Пение это не мог издавать человек, скорее это был механизм, мне неведомый. Я чувствовал, что пение это имеет надо мной какую-то странную власть: я согнулся вдвое, меня тошнило. Звук, казалось, вынимал из моего тела хрупкую душу. Я закрыл уши ладонями, до боли стиснул зубы. Сейчас, мыслилось мне, кровь потечет из моих ушей, а глаза лопнут от невыносимого напряжения.
Пение оборвалось так же внезапно, как и началось. Я же ползком, не заботясь более о чистоте своего кафтана, стал подбираться к источнику таинственного света, который, мерцая, манил к себе.
Медленно, метр за метром преодолевал я отвратительный пол коридора. Когда источник света оказался совсем уж близко, буквально в нескольких шагах от меня, опять грянуло пение: многоголосое, торжественное. Ничего похожего мне никогда не доводилось слышать. Слова этой песни также остались мне неясны. Но могу ручаться, что язык, на котором она исполнялась, был никак не немецкий и не латынь. Лишь одно знакомое слово «макабр» уловил я во всем этом, но не мог вспомнить, где я это слово встречал и что оно означает. И неожиданно меня осенило — это же имя жреца из той рукописи, что давал мне маэстро, из рукописи, которую читал я перед тем, как отправиться в это немного подзатянувшееся путешествие по замку.
Однако это все равно ничего не проясняло. Откуда, спрашивается, таинственным певцам знать имя жреца, которое было написано в манускрипте, отродясь никем не читанном, кроме меня и маэстро. Наверное, слово, узнанное мною, было не «макабр», но созвучное, что и ввело меня в кратковременное заблуждение.
Столь же красивая, сколь и необычная музыка по-прежнему достигала моего слуха. Любопытство пересилило всяческие опасения, и я метр за метром, по-прежнему ползком, приближался к свету.
Наверное, я полз по какой-то вентиляционной шахте, ибо поющих я увидел далеко внизу под собой — в глубине огромной залы с обветшалыми шелковыми обоями, которые почти повсеместно обвисли и сейчас напоминали причудливую бахрому. Залу освещал тусклый, неверный свет, проистекавший из неких плотно закупоренных сосудов престранной формы, — свет слабый, то ослабевающий, то внезапно усиливающийся. «Да это же светлячки! — понял вдруг я. — Кому же это не лень было собрать столько светлячков? Чтобы осветить такую большую залу, потребно не менее тысячи насекомых!»
Но еще чуднее выглядели сами собравшиеся: большинства из них не было видно. Неведомые певцы сбились в единый плотный комок. В изменчивом «насекомом» свете проглядывали выступающие над этим причудливым телосплетением крылья, заостренные клювы, витиеватые узорчатые хвосты, многопалые руки сжимали и разжимали чешуйчатые кулаки, отчетливо возвышались над плотным комком тел чьи-то ветвистые, наподобие оленьих, рога.
Я потер кулаками глаза. Черт подери! Я, наверно, сплю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
Беготня по коридорам немало утомила меня. Я предчувствовал, что очень скоро эта усталость свалит меня с ног. Я устал. Но лучше было не думать об этом. Стоит лишь дать волю своим слабостям — и они обезоружат тебя. Думай, Кристоф, о чем-нибудь постороннем, приятном — о той, например, дочке почтальона, что влюблена в безмозглого стряпчего из дома напротив. Теперь ты богач, можешь послать ей сватов с цветами и роскошными подношениями — и юная почтальонша будет твоей. А мерзкий стряпчий с холеными усишками — пусть предается в темноте одиноким холостяцким радостям! (Главное — не останавливаться. Идти. Куда-нибудь да выйдешь…)
Или вспомни о той булочнице, что невзначай положила глаз на смазливого студентика и угощала вечно безденежного беднягу пирожными, ароматнейшим кофеем и сладким игристым вином. А бедный студентик притворялся дурачком, невинным чистюлей, бессовестно пожирал он дармовые пирожные, а после с товарищами цинично шутил над стареющей матроной. Хотя, видит Бог, в доме у булочницы действительно было не так уж плохо: горячий чай, мягкие кресла, огонь в камине, зима за стеклами окон, мерный музыкальный бой часов…
Стоп, Кристоф! Стоп! Бой часов — это не воспоминание. Ты действительно его слышишь. Это явь!
Где-то недалеко бьют часы! Значит, там живут!…
Я напряженно прислушался. Часы били в стороне, противоположной той, куда я направлялся. Где-то сзади и чуть левее…
Быстрей, погонял я себя. Быстрей! Иначе бой закончится и ты опять потеряешься. Когда я выбежал из длинного затхлого коридора, часы почти уже стихли, но последний их удар указал мне направление — влево. Не сворачивая.
Ближайший ведущий налево коридор оказался загроможден настоящим завалом из разного рода допотопного мусора. Прибавить то обстоятельство, что все свободное пространство над этой баррикадой было затянуто густой и толстой паутиной… Никогда в жизни не полез бы я туда, если бы часы не указали мне дорогу.
Спотыкаясь, я перебрался через мусорную баррикаду. Лицо мое облепили паутинные нити. Я ощутил беготню паучьих лапок у себя на шее. С омерзением стряхнув насекомое, я пустился в путь по коридору. И путь этот был нелегок. Башмаки мои давили какую-то липкую массу, чавкали под ногами зловонные лужи. Неожиданно ушей моих достигли странные звуки, я шел по направлению к ним; долгий, монотонный стон, неописуемо долго, даже бесконечно тянущийся на одной ноте, стон, сопровождавшийся, как заметил я, прислушавшись, еле слышным лязгом железа. Я убыстрил шаги. Звуки приближались. Можно было подумать, что это музыка, но музыка очень странной, неземной гармонии. Я услышал, как к стону и лязгу примешался третий акустический компонент: кто-то играл на волынке или на подобном волынке инструменте. Чуть позже, по мере моего приближения к описанным трем звукам добавилось мелодичное, еле слышное насвистывание. Невидимая флейта плела чудный звуковой узор, звуки соединялись в необычную звуковязь — чуждую человеческому уху, колдовскую музыку, которая вдруг на полуноте стихла, дав прозвучать звукам столь же отвратительным, сколь очаровательным и волшебным было музицирование.
Сейчас я слышал мерзкое, жадное хрюканье, словно бы стадо грязных свиней жадно хлебало помои из нечистой бадьи. Стон, визг, чавк! Я замедлил шаги. Сердце в груди настороженно забилось.
Впереди меня по коридору мерцал неверный, желтоватый блик тусклого света. Я замер. А в следующее мгновение кожа моя покрылась мурашками. Ибо я услышал пение, оглушительное, монотонное, то нарастающее, то затихающее, но, даже когда оно ослабевало, перепонки мои напряженно вибрировали. Пение это не мог издавать человек, скорее это был механизм, мне неведомый. Я чувствовал, что пение это имеет надо мной какую-то странную власть: я согнулся вдвое, меня тошнило. Звук, казалось, вынимал из моего тела хрупкую душу. Я закрыл уши ладонями, до боли стиснул зубы. Сейчас, мыслилось мне, кровь потечет из моих ушей, а глаза лопнут от невыносимого напряжения.
Пение оборвалось так же внезапно, как и началось. Я же ползком, не заботясь более о чистоте своего кафтана, стал подбираться к источнику таинственного света, который, мерцая, манил к себе.
Медленно, метр за метром преодолевал я отвратительный пол коридора. Когда источник света оказался совсем уж близко, буквально в нескольких шагах от меня, опять грянуло пение: многоголосое, торжественное. Ничего похожего мне никогда не доводилось слышать. Слова этой песни также остались мне неясны. Но могу ручаться, что язык, на котором она исполнялась, был никак не немецкий и не латынь. Лишь одно знакомое слово «макабр» уловил я во всем этом, но не мог вспомнить, где я это слово встречал и что оно означает. И неожиданно меня осенило — это же имя жреца из той рукописи, что давал мне маэстро, из рукописи, которую читал я перед тем, как отправиться в это немного подзатянувшееся путешествие по замку.
Однако это все равно ничего не проясняло. Откуда, спрашивается, таинственным певцам знать имя жреца, которое было написано в манускрипте, отродясь никем не читанном, кроме меня и маэстро. Наверное, слово, узнанное мною, было не «макабр», но созвучное, что и ввело меня в кратковременное заблуждение.
Столь же красивая, сколь и необычная музыка по-прежнему достигала моего слуха. Любопытство пересилило всяческие опасения, и я метр за метром, по-прежнему ползком, приближался к свету.
Наверное, я полз по какой-то вентиляционной шахте, ибо поющих я увидел далеко внизу под собой — в глубине огромной залы с обветшалыми шелковыми обоями, которые почти повсеместно обвисли и сейчас напоминали причудливую бахрому. Залу освещал тусклый, неверный свет, проистекавший из неких плотно закупоренных сосудов престранной формы, — свет слабый, то ослабевающий, то внезапно усиливающийся. «Да это же светлячки! — понял вдруг я. — Кому же это не лень было собрать столько светлячков? Чтобы осветить такую большую залу, потребно не менее тысячи насекомых!»
Но еще чуднее выглядели сами собравшиеся: большинства из них не было видно. Неведомые певцы сбились в единый плотный комок. В изменчивом «насекомом» свете проглядывали выступающие над этим причудливым телосплетением крылья, заостренные клювы, витиеватые узорчатые хвосты, многопалые руки сжимали и разжимали чешуйчатые кулаки, отчетливо возвышались над плотным комком тел чьи-то ветвистые, наподобие оленьих, рога.
Я потер кулаками глаза. Черт подери! Я, наверно, сплю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66