Тогда он стал искать в случившемся какие-нибудь основания для того, что могло иметь место до этого: связано ли это было с движением? или с болью? или со звуком удара о стол? Но дальше все застопоривалось. И тут он увидел перед собой в газете фотографию квартирной двери, которую пришлось взломать, потому что за ней лежал труп. Так с двери, подумал он, все и началось, пока он не опомнился на фразе: «Слишком он долго оставался без работы».
Потом некоторое время все шло хорошо; движения губ людей, с которыми он разговаривал, соответствовали тому, что он слышал; дома состояли не из одних фасадов; с погрузочной площадки молокозавода тащили на склад тяжелые мешки с мукой; когда кто-нибудь с конца улицы что-то кричал, звук шел издалека; прохожие на противоположном тротуаре, очевидно, не получали денег за то, что проходили на заднем плане; корка запекшейся крови у парня с пластырем под глазом была настоящая, и дождь, похоже, лил не только на переднем плане, а всюду в поле зрения. Потом Блох обнаружил, что стоит под навесом у входа в церковь. Видимо, он попал сюда через переулок и, когда начался дождь, укрылся под навесом.
В самой церкви, это бросилось ему в глаза, было много светлее, чем он предполагал. Так что, усевшись на скамью, он сразу же смог хорошо рассмотреть роспись на потолке. Спустя некоторое время он узнал изображение: оно было воспроизведено в проспекте, разложенном во всех номерах гостиницы. Блох захватил этот листок ради напечатанной в нем схемы городка и окрестностей с улицами и дорогами, теперь он достал проспект из кармана и прочитал, что задний и передний планы фрески выполнены разными художниками; фигуры на переднем плане были уже давно готовы, а другой художник все еще писал задний план. Блох поднял глаза с проспекта вверх, на своды; фигуры, поскольку он не знал, кого они изображают — верно, какие-то персонажи из Священного писания, — не заинтересовали его; тем не менее было приятно, когда на улице все сильнее лил дождь, смотреть вверх, на своды. Роспись занимала весь потолок, фон представлял малооблачное, почти однородно-голубое небо, кое-где виднелись облачка-барашки, а в одном месте, довольно высоко над фигурами, была изображена птица. Блох прикинул, сколько квадратных метров пришлось расписать художнику. Трудно ли было так равномерно красить голубым? Это был такой светло-голубой тон, что к краске, конечно, приходилось подмешивать бедую. И когда ее смешивали, надо было следить, чтобы колер день ото дня не менялся. С другой стороны, голубой тон все же не был совсем однородным, а отличался даже в одном мазке. Значит, нельзя было просто покрасить потолок одинаковой голубой краской, а надо было написать настоящую картину? Задний план не стал бы небом, если бы самой большой кистью, а то и малярной щеткой, как попало, нанесли краску, и непременно на еще сырую штукатурку; художник, размышлял Блох, должен был по-настоящему написать небо, самую малость изменяя голубизну, но опять-таки не настолько, чтобы могли подумать, будто он плохо смешал краску. И в самом деле задний план не оттого выглядел небом, что мы привыкли представлять себе на заднем плане небо, а потому, что небо было написано мазок за мазком. Оно было так точно написано, что казалось почти нарисованным; во всяком случае, куда точнее, чем фигуры на переднем плане. Не со злости ли написал художник еще и птицу? А написал он ее вначале или только после того, как все закончил? И не был ли этот художник, писавший задний план, удручен? Ничто на это не указывало, и Блох тотчас счел такое толкование смехотворным. И вообще ему представилось, что все его размышления по поводу этой росписи, все его шатания туда и сюда, сидение, уходы и приходы — не более чем увертки. Он поднялся. «Не отвлекаться!» — сказал он себе. И, словно чтобы самого себя опровергнуть, вышел из церкви, пересек улицу, вошел в подъезд и, пока не прекратился дождь, вызывающе стоял там возле пустых молочных бутылок, но никто не подошел и не призвал его к ответу, затем вошел в кафе и довольно долго сидел там, вытянув перед собой ноги, но и тут никто не доставил ему удовольствия о них споткнуться и вступить с ним в драку.
Когда он смотрел в окно, то видел кусок рыночной площади со школьным автобусом; в кафе, справа и слева, видел куски стен, на одной стороне — нетопленый камин, на котором стоял букет цветов, на другой — вешалка, на которой висел зонт. Он увидел еще кусок стены с музыкальным автоматом, внутри которого медленно блуждала светящаяся точка, пока не остановилась у выбранного номера, рядом автомат с сигаретами, и на нем опять букет цветов; потом еще кусок стены с хозяином за стойкой; он откупоривал для стоявшей подле него официантки бутылку, которую официантка поставила на поднос; и, наконец, кусок самого себя, вытянувшего перед собой ноги в мокрых, грязных ботинках, тут же гигантскую пепельницу на столе, рядом с ней цветочную вазу поменьше и стакан с вином на соседнем столике, за которым в данную минуту никто не сидел. Теперь, когда отъехал школьный автобус, Блох заметил, что видит площадь почти под тем же углом, под каким она изображена на открытках: тут часть «Колонны чумы» и фонтан; там, с краю, кусок стойки для велосипедов.
Блох был раздражен. Внутри этих кусков он до назойливости четко видел детали: словно части, которые он видел, выступали вместо целого. И опять детали показались ему чем-то вроде табличек с именами. Со светящимися буквами, подумал он. Так, он увидел ухо официантки с клипсой, как примету всего человека; а слегка приоткрытая дамская сумочка с выглядывавшей из нее косынкой в горошек на соседнем столике служила обозначением сидящей за столиком женщины, которая, держа в одной руке кофейную чашку, другой быстро листала иллюстрированный журнал, иногда задерживаясь на картинке. Гора стопкой сложенных на стойке розеток для мороженого напрашивалась как характеристика для хозяина, а лужа на полу под вешалкой обозначала зонт над ней. Вместо того чтобы видеть лица посетителей, Блох видел на стене сальные пятна на высоте их голов. Он был до того раздражен, что поглядел на грязный шнур, за который дернула официантка, чтобы погасить настенное освещение — тем временем снаружи посветлело, — словно это настенное освещение было обвинением против него. К тому же оттого, что он шел под дождем, у него разболелась голова.
Назойливые детали словно бы пачкали и полностью искажали людей и обстановку, частью которых были. Защититься можно было, только называя их в отдельности и бросая эти названия, как ругательства, в адрес их владельцев. Хозяина за стойкой можно было назвать розеткой для мороженого, официантке сказать, что она дырявая мочка. Ему не терпелось также сказать женщине с журналом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Потом некоторое время все шло хорошо; движения губ людей, с которыми он разговаривал, соответствовали тому, что он слышал; дома состояли не из одних фасадов; с погрузочной площадки молокозавода тащили на склад тяжелые мешки с мукой; когда кто-нибудь с конца улицы что-то кричал, звук шел издалека; прохожие на противоположном тротуаре, очевидно, не получали денег за то, что проходили на заднем плане; корка запекшейся крови у парня с пластырем под глазом была настоящая, и дождь, похоже, лил не только на переднем плане, а всюду в поле зрения. Потом Блох обнаружил, что стоит под навесом у входа в церковь. Видимо, он попал сюда через переулок и, когда начался дождь, укрылся под навесом.
В самой церкви, это бросилось ему в глаза, было много светлее, чем он предполагал. Так что, усевшись на скамью, он сразу же смог хорошо рассмотреть роспись на потолке. Спустя некоторое время он узнал изображение: оно было воспроизведено в проспекте, разложенном во всех номерах гостиницы. Блох захватил этот листок ради напечатанной в нем схемы городка и окрестностей с улицами и дорогами, теперь он достал проспект из кармана и прочитал, что задний и передний планы фрески выполнены разными художниками; фигуры на переднем плане были уже давно готовы, а другой художник все еще писал задний план. Блох поднял глаза с проспекта вверх, на своды; фигуры, поскольку он не знал, кого они изображают — верно, какие-то персонажи из Священного писания, — не заинтересовали его; тем не менее было приятно, когда на улице все сильнее лил дождь, смотреть вверх, на своды. Роспись занимала весь потолок, фон представлял малооблачное, почти однородно-голубое небо, кое-где виднелись облачка-барашки, а в одном месте, довольно высоко над фигурами, была изображена птица. Блох прикинул, сколько квадратных метров пришлось расписать художнику. Трудно ли было так равномерно красить голубым? Это был такой светло-голубой тон, что к краске, конечно, приходилось подмешивать бедую. И когда ее смешивали, надо было следить, чтобы колер день ото дня не менялся. С другой стороны, голубой тон все же не был совсем однородным, а отличался даже в одном мазке. Значит, нельзя было просто покрасить потолок одинаковой голубой краской, а надо было написать настоящую картину? Задний план не стал бы небом, если бы самой большой кистью, а то и малярной щеткой, как попало, нанесли краску, и непременно на еще сырую штукатурку; художник, размышлял Блох, должен был по-настоящему написать небо, самую малость изменяя голубизну, но опять-таки не настолько, чтобы могли подумать, будто он плохо смешал краску. И в самом деле задний план не оттого выглядел небом, что мы привыкли представлять себе на заднем плане небо, а потому, что небо было написано мазок за мазком. Оно было так точно написано, что казалось почти нарисованным; во всяком случае, куда точнее, чем фигуры на переднем плане. Не со злости ли написал художник еще и птицу? А написал он ее вначале или только после того, как все закончил? И не был ли этот художник, писавший задний план, удручен? Ничто на это не указывало, и Блох тотчас счел такое толкование смехотворным. И вообще ему представилось, что все его размышления по поводу этой росписи, все его шатания туда и сюда, сидение, уходы и приходы — не более чем увертки. Он поднялся. «Не отвлекаться!» — сказал он себе. И, словно чтобы самого себя опровергнуть, вышел из церкви, пересек улицу, вошел в подъезд и, пока не прекратился дождь, вызывающе стоял там возле пустых молочных бутылок, но никто не подошел и не призвал его к ответу, затем вошел в кафе и довольно долго сидел там, вытянув перед собой ноги, но и тут никто не доставил ему удовольствия о них споткнуться и вступить с ним в драку.
Когда он смотрел в окно, то видел кусок рыночной площади со школьным автобусом; в кафе, справа и слева, видел куски стен, на одной стороне — нетопленый камин, на котором стоял букет цветов, на другой — вешалка, на которой висел зонт. Он увидел еще кусок стены с музыкальным автоматом, внутри которого медленно блуждала светящаяся точка, пока не остановилась у выбранного номера, рядом автомат с сигаретами, и на нем опять букет цветов; потом еще кусок стены с хозяином за стойкой; он откупоривал для стоявшей подле него официантки бутылку, которую официантка поставила на поднос; и, наконец, кусок самого себя, вытянувшего перед собой ноги в мокрых, грязных ботинках, тут же гигантскую пепельницу на столе, рядом с ней цветочную вазу поменьше и стакан с вином на соседнем столике, за которым в данную минуту никто не сидел. Теперь, когда отъехал школьный автобус, Блох заметил, что видит площадь почти под тем же углом, под каким она изображена на открытках: тут часть «Колонны чумы» и фонтан; там, с краю, кусок стойки для велосипедов.
Блох был раздражен. Внутри этих кусков он до назойливости четко видел детали: словно части, которые он видел, выступали вместо целого. И опять детали показались ему чем-то вроде табличек с именами. Со светящимися буквами, подумал он. Так, он увидел ухо официантки с клипсой, как примету всего человека; а слегка приоткрытая дамская сумочка с выглядывавшей из нее косынкой в горошек на соседнем столике служила обозначением сидящей за столиком женщины, которая, держа в одной руке кофейную чашку, другой быстро листала иллюстрированный журнал, иногда задерживаясь на картинке. Гора стопкой сложенных на стойке розеток для мороженого напрашивалась как характеристика для хозяина, а лужа на полу под вешалкой обозначала зонт над ней. Вместо того чтобы видеть лица посетителей, Блох видел на стене сальные пятна на высоте их голов. Он был до того раздражен, что поглядел на грязный шнур, за который дернула официантка, чтобы погасить настенное освещение — тем временем снаружи посветлело, — словно это настенное освещение было обвинением против него. К тому же оттого, что он шел под дождем, у него разболелась голова.
Назойливые детали словно бы пачкали и полностью искажали людей и обстановку, частью которых были. Защититься можно было, только называя их в отдельности и бросая эти названия, как ругательства, в адрес их владельцев. Хозяина за стойкой можно было назвать розеткой для мороженого, официантке сказать, что она дырявая мочка. Ему не терпелось также сказать женщине с журналом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25