Осси. Это навсегда.
— А, ну да.
— Так о чем ты все время думаешь?
Лицо мое, наверно, сразу опухло, поглупело. Но я пожал плечами и ответил:
— О деньгах. Либо же страх и стыд. Надо же что-то противопоставить людям, которые могут меня возненавидеть, а больше у меня ничего и нет.
— Бедняжка, — проговорила она. — Правда, наверно, ты не так уж и одинок.
Мы легли в постель. Легли в постель по-взрослому — как будто это само собой разумеется, следующий пункт повестки дня. Ни тебе модуляторов настроения, ни внезапной серьезности, ни козлиного меканья, ни щенячьего визга, ни игривого хихиканья, и никаких прибамбасов, ни бренди, ни бордельного прикида, ни пут, ни иголок под ногти, ни третьего-лишнего. Она быстро разделась. Трусики у нее ничего такие, вполне одаренные, только их почти не успеваешь разглядеть. На длинных загорелых ногах, чуть-чуть «иксиком», но от того не менее очаровательных (бедра крутые, спина стройная, с глубокой ложбинкой, с изюминкой, так бы и скушал) Мартина проследовала в ванну. Затем возвращение, все так же в костюме Евы, и на виде спереди первый намек на интересную дряблость, первые следы времени, смерти, убеждающие, что если когда-нибудь все же повезло... тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, — то это была женщина. Точно жещина, никаких сомнений.
— Ничего себе, — произнес я, — значит, все это время, пока мы тут, у тебя еще такая куча своих забот была. А я и не знал. Прости, пожалуйста. — И я уловил отзвук ее мыслей, там же, где ее лицо, в недосягаемой высоте.
Я разделся и тоже залез под одеяло. Мы поцеловались, обнялись, и я, конечно, знаю, что я тупой тормоз, но наконец до меня дошло, что она хотела сказать своей наготой, наконец я разглядел недвусмысленное содержание наготы, и оно гласило: бери, я ничего не скрываю. Не гони лошадей, сказал я себе, а то ведь переломаешь все, такие руки-крюки... И, проснувшись утром, я, честное слово (не смейтесь, только не смейтесь), чувствовал себя, как цветок— конечно, немного подсохший, немного поникший и, возможно, без шансов на достойную жизнь, лишь на имитацию жизни, на жизнь в горшке, но распускающий остатки лепестков навстречу солнцу нового дня.
— Спустить его? Как ты думаешь?
— Спустить, спустить, — отозвался я. — Он молоток.
— А если убежит?
— Надо же когда-нибудь попробовать. Вашингтон-сквер в Нью-Йорке, воскресенье перед Днем труда, воздух тяжел, как капли на синей кухонной стенке. Очередной красный день календаря джунглей, поголовная парадная раскраска, ребятня на роликах выделывает коленца под десяток ритмов одновременно, энергичные подтянутые гомики с летающей тарелкой, которая сверхъестественно долго зависает в восходящих потоках воздушной ряби, настольные игры, полно удолбанных, крик и ругань, две полицейские машины — двери нараспашку, взведенные мышеловки в ожидании первой неосторожной лапы. И ни капли стыда, нигде. Немного угрозы, немного отчаяния и уйма прожженности, ярче всего проявляющейся в рыжей щетине фараонов, — но стыда ни капли... Пес чуть ли не наизнанку вывернулся, стремясь нырнуть в рисковое цветастое людское море. Мы спустили его с поводка. Он долго бегал расширяющимися кругами, вывалив язык на плечо, словно шарф. Потом замер и уселся в профиль, с написанным на внимательной морде чувством долга — ну вылитый шахматный конь, терпеливо дожидается в третьей шеренге и рассудительно перебирает возможные варианты.
Я купил с лотка несколько банок светлого пива. Мы уселись на каменную скамейку — Мартина в белом, белая юбка, белая блузка, я с туго перехватывающим сердце кольцом болезненно пульсирующего, злорадного возбуждения — и завели разговор. Движение вверх по эволюционной лестнице, социальная мобильность — это все, конечно, здорово, но до чего ж утомительно. Даже зарубиться, даже удержаться на месте и не сползать вниз — и то требует чудовищного напряжения. Тень снова принялся описывать вокруг нас петли, реже и реже возвращаясь за теплом и лаской, а я выбрал тему и спросил Мартину о философии. Не об ее философии — просто о философии. Она привела мне парочку примеров того, чем занимаются философы. Скажем, как можно убедиться, что «Вечерняя звезда» и «Утренняя звезда» — это на самом деле одно и то же? Я отпарировал: да ну, какое одно и то же, а если издатель и один, все равно газеты разные, с отдельными наименованиями, с независимым финансированием и налогообложением, и так далее. Мартина улыбнулась и согласно кивнула. Она хохотнула, причем по-новому — то ли выражая простую радость, то ли умывая руки. Оказывается, философия — это раз плюнуть, подумал я и сказал:
— Ладно. Давай еще пример.
Но тут ее выражение изменилось, и она вскочила.
— О нет, — сказала она. — Где Тень?
Я тоже что-то начинал волноваться. Пес не появлялся последние несколько минут, и я украдкой делал периодические попытки разглядеть его в людском мельтешении. Ничего не говоря, мы зигзагом прочесали площадь из конца в конец, обогнули периметр, затем повторили тот же знойный, кишащий толпой маршрут. Ни тебе пса, ни тени. Мы разделились и побежали расширяющимися кругами, реже и реже возвращаясь за теплом и лаской.
Часом позже я бежал в одиночку по Семнадцатой, угрожающе тряся пузом, закатывая глаза и оглашая окрестность предсмертными хрипами. Когда мы с Мартиной сталкивались и снова разбегались, она все твердила, что пса наверняка украли. Но я-то знал, что он рванул когти прочь от центра, к броду Двадцать третьей и дальше. Сначала я думал: блин, скорее бы найти гаденыша — по крайней мере, можно будет рухнуть, можно будет выпить. Ненадолго меня даже посетила мысль: а может, я, наоборот, только выиграю, если Тень так и канет? Но теперь, трусцой прочесывая параллельно-перпендикулярную сетку, я пришел к трагическому убеждению, что моя судьба неразрывно связана с собачьей; что, если Тень так и канет, я тоже вернусь на Двадцать третью стрит к волкам в людском обличье. И прости-прощай все мое облагораживание. Лишь старые центральные кварталы, холодная вода, дом без лифта. Мне показалось, что я вижу, как он мечется скачками в промежутках между неподвижными автомобилями, счетчиками парковки и пожарными гидрантами, но когда я пробился сквозь поток машин на другую сторону, то обнаружил лишь выпотрошенный мусорный бачок, колеблемый ветром. И я затопал по Восьмой авеню на край света.
Я нашел его на Двадцать первой стрит — одном из мутных притоков могучей Лимпопо. Я чуть не завопил, чуть тут же не напрыгнул, но вовремя одернул себя, перешел на черепаший шаг. Тень озадаченно замер в центре слабенького мусорного циклончика — знаете, как в городах отходы нередко устраивают беспомощную многочасовую круговерть в ловушке ветра: пустые коробки из-под еды, сигаретные пачки, пивные банки носятся по кругу, как обезглавленные цыплята, такая вот загробная жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130
— А, ну да.
— Так о чем ты все время думаешь?
Лицо мое, наверно, сразу опухло, поглупело. Но я пожал плечами и ответил:
— О деньгах. Либо же страх и стыд. Надо же что-то противопоставить людям, которые могут меня возненавидеть, а больше у меня ничего и нет.
— Бедняжка, — проговорила она. — Правда, наверно, ты не так уж и одинок.
Мы легли в постель. Легли в постель по-взрослому — как будто это само собой разумеется, следующий пункт повестки дня. Ни тебе модуляторов настроения, ни внезапной серьезности, ни козлиного меканья, ни щенячьего визга, ни игривого хихиканья, и никаких прибамбасов, ни бренди, ни бордельного прикида, ни пут, ни иголок под ногти, ни третьего-лишнего. Она быстро разделась. Трусики у нее ничего такие, вполне одаренные, только их почти не успеваешь разглядеть. На длинных загорелых ногах, чуть-чуть «иксиком», но от того не менее очаровательных (бедра крутые, спина стройная, с глубокой ложбинкой, с изюминкой, так бы и скушал) Мартина проследовала в ванну. Затем возвращение, все так же в костюме Евы, и на виде спереди первый намек на интересную дряблость, первые следы времени, смерти, убеждающие, что если когда-нибудь все же повезло... тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, — то это была женщина. Точно жещина, никаких сомнений.
— Ничего себе, — произнес я, — значит, все это время, пока мы тут, у тебя еще такая куча своих забот была. А я и не знал. Прости, пожалуйста. — И я уловил отзвук ее мыслей, там же, где ее лицо, в недосягаемой высоте.
Я разделся и тоже залез под одеяло. Мы поцеловались, обнялись, и я, конечно, знаю, что я тупой тормоз, но наконец до меня дошло, что она хотела сказать своей наготой, наконец я разглядел недвусмысленное содержание наготы, и оно гласило: бери, я ничего не скрываю. Не гони лошадей, сказал я себе, а то ведь переломаешь все, такие руки-крюки... И, проснувшись утром, я, честное слово (не смейтесь, только не смейтесь), чувствовал себя, как цветок— конечно, немного подсохший, немного поникший и, возможно, без шансов на достойную жизнь, лишь на имитацию жизни, на жизнь в горшке, но распускающий остатки лепестков навстречу солнцу нового дня.
— Спустить его? Как ты думаешь?
— Спустить, спустить, — отозвался я. — Он молоток.
— А если убежит?
— Надо же когда-нибудь попробовать. Вашингтон-сквер в Нью-Йорке, воскресенье перед Днем труда, воздух тяжел, как капли на синей кухонной стенке. Очередной красный день календаря джунглей, поголовная парадная раскраска, ребятня на роликах выделывает коленца под десяток ритмов одновременно, энергичные подтянутые гомики с летающей тарелкой, которая сверхъестественно долго зависает в восходящих потоках воздушной ряби, настольные игры, полно удолбанных, крик и ругань, две полицейские машины — двери нараспашку, взведенные мышеловки в ожидании первой неосторожной лапы. И ни капли стыда, нигде. Немного угрозы, немного отчаяния и уйма прожженности, ярче всего проявляющейся в рыжей щетине фараонов, — но стыда ни капли... Пес чуть ли не наизнанку вывернулся, стремясь нырнуть в рисковое цветастое людское море. Мы спустили его с поводка. Он долго бегал расширяющимися кругами, вывалив язык на плечо, словно шарф. Потом замер и уселся в профиль, с написанным на внимательной морде чувством долга — ну вылитый шахматный конь, терпеливо дожидается в третьей шеренге и рассудительно перебирает возможные варианты.
Я купил с лотка несколько банок светлого пива. Мы уселись на каменную скамейку — Мартина в белом, белая юбка, белая блузка, я с туго перехватывающим сердце кольцом болезненно пульсирующего, злорадного возбуждения — и завели разговор. Движение вверх по эволюционной лестнице, социальная мобильность — это все, конечно, здорово, но до чего ж утомительно. Даже зарубиться, даже удержаться на месте и не сползать вниз — и то требует чудовищного напряжения. Тень снова принялся описывать вокруг нас петли, реже и реже возвращаясь за теплом и лаской, а я выбрал тему и спросил Мартину о философии. Не об ее философии — просто о философии. Она привела мне парочку примеров того, чем занимаются философы. Скажем, как можно убедиться, что «Вечерняя звезда» и «Утренняя звезда» — это на самом деле одно и то же? Я отпарировал: да ну, какое одно и то же, а если издатель и один, все равно газеты разные, с отдельными наименованиями, с независимым финансированием и налогообложением, и так далее. Мартина улыбнулась и согласно кивнула. Она хохотнула, причем по-новому — то ли выражая простую радость, то ли умывая руки. Оказывается, философия — это раз плюнуть, подумал я и сказал:
— Ладно. Давай еще пример.
Но тут ее выражение изменилось, и она вскочила.
— О нет, — сказала она. — Где Тень?
Я тоже что-то начинал волноваться. Пес не появлялся последние несколько минут, и я украдкой делал периодические попытки разглядеть его в людском мельтешении. Ничего не говоря, мы зигзагом прочесали площадь из конца в конец, обогнули периметр, затем повторили тот же знойный, кишащий толпой маршрут. Ни тебе пса, ни тени. Мы разделились и побежали расширяющимися кругами, реже и реже возвращаясь за теплом и лаской.
Часом позже я бежал в одиночку по Семнадцатой, угрожающе тряся пузом, закатывая глаза и оглашая окрестность предсмертными хрипами. Когда мы с Мартиной сталкивались и снова разбегались, она все твердила, что пса наверняка украли. Но я-то знал, что он рванул когти прочь от центра, к броду Двадцать третьей и дальше. Сначала я думал: блин, скорее бы найти гаденыша — по крайней мере, можно будет рухнуть, можно будет выпить. Ненадолго меня даже посетила мысль: а может, я, наоборот, только выиграю, если Тень так и канет? Но теперь, трусцой прочесывая параллельно-перпендикулярную сетку, я пришел к трагическому убеждению, что моя судьба неразрывно связана с собачьей; что, если Тень так и канет, я тоже вернусь на Двадцать третью стрит к волкам в людском обличье. И прости-прощай все мое облагораживание. Лишь старые центральные кварталы, холодная вода, дом без лифта. Мне показалось, что я вижу, как он мечется скачками в промежутках между неподвижными автомобилями, счетчиками парковки и пожарными гидрантами, но когда я пробился сквозь поток машин на другую сторону, то обнаружил лишь выпотрошенный мусорный бачок, колеблемый ветром. И я затопал по Восьмой авеню на край света.
Я нашел его на Двадцать первой стрит — одном из мутных притоков могучей Лимпопо. Я чуть не завопил, чуть тут же не напрыгнул, но вовремя одернул себя, перешел на черепаший шаг. Тень озадаченно замер в центре слабенького мусорного циклончика — знаете, как в городах отходы нередко устраивают беспомощную многочасовую круговерть в ловушке ветра: пустые коробки из-под еды, сигаретные пачки, пивные банки носятся по кругу, как обезглавленные цыплята, такая вот загробная жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130