Я в одиночку бесцельно исследовал дом, как всегда. Дверь в спальню была приоткрыта, и когда я проходил мимо, краем глаза уловил быстрое движение, мгновенную вспышку, сверкнувшую, как нож, словно я застал убийцу за работой. Я замер с глухо бьющимся сердцем, боязливо шагнул назад, мое отражение в зеркале на туалетном столике тоже отступило, я вдруг представил себя тем, другим, незнакомцем, затаившимся в темноте с непостижимой, зловещей целью, и почти с наслаждением ощутил, как по спине пробежал холодок ужаса. То же самое я испытал и сейчас, когда встал и решительно двинулся вперед, легкой походкой, словно сам Меркурий, проворно забрался на арену и встал, подняв голову, чуть покачивая руками, в позе атлета, завершившего свой сложный грациозный номер. Какое странное ощущение – вновь ступить на подмостки. Сцена везде остается сценой, где бы ни шло представление. Для меня она словно трамплин, так же пружинит под ногами, так же замирает сердце; иногда она покачивается и провисает, иногда становится тугой, словно кожа барабана, и такой же тонкой, а под ней – бесконечная пустота. Нет страха сильнее того, что познаешь на сцене. Я говорю вовсе не о боязни перепутать слова или уронить парик – эти казусы значат для нас много меньше, чем воображает публика. Нет, я говорю об ужасе перед своим «я», перед опасностью дать ему слишком большую свободу, так что однажды оно вырвется на волю, полностью отделится и станет кем-то другим, а на сцене останется лишь говорящая оболочка, перепуганный пустой костюм, из которого торчит безглазая маска.
Я взял руку Лили, ту, которой не завладел Добряк, и сжал в ладони.
– Меня зовут Александр Клив, – произнес я громко и решительно. – А это моя дочь.
Когда я вставал с места, то не знал, что мне сказать или сделать, и сейчас, конечно, тоже не очень это понимал, но прикосновение холодной, мягкой, безвольной ладошки Лили вызвало у меня такую исступленную, необъяснимую горечь, что я споткнулся и едва не упал; в мое распахнутое сердце словно капнули чистой, концентрированной кислоты. Добряка, кажется, совсем не удивило мое неожиданное появление. Он не дрогнул, не шелохнулся, просто стоял с задумчивым видом, чуть склонив голову набок, опустив глаза, изогнув красный рот в своей знающей улыбке, будто лакей, который узнан переодетого государя и держит секрет при себе, но не из преданности, а по своим соображениям. Понял ли он, кто я? Не хотелось бы. Лили вздохнула; на лице застыло сосредоточенное, отрешенное выражение лунатика. Я позвал ее, и по телу девочки пробежала слабая дрожь, она судорожно вздохнула и снова замерла. Добряк качнул головой, прищелкнул языком, словно мягко предостерегая. Пусть теперь попробует посмотреть в глаза мне. Я уловил его запах, слабый тухлый скрытый запашок. Кусок брезента у входа за его спиной не опустили до конца, и в длинном узком прорезе виднелась залитая солнцем площадь. Здесь, внутри, воздух цвета хаки был плотным, слегка помятым. Публика в недоумении ждала развязки. Раздались покашливания, несколько сдавленных смешков, кто-то, кажется, задал тихий вопрос, кто-то неразборчиво ответил. Лили стала покачиваться между нами на вытянутых руках. Теперь Добряк взглянул на меня. Да, да, он наверняка знал, кем я был и остаюсь. Я видел свое отражение в его зрачках. Затем, едва заметно пожав плечами, он выпустил руку Лили. Она снова покачнулась, на сей раз вбок, и я обнял ее за плечи, чтобы девочка не упала. Пока я уводил ее со сцены, кто-то свистнул мне в спину и хохотнул, женщина-трубач наклонилась к нам и выдула резкий звук, но без должного энтузиазма. На улице Лили очнулась, щурясь от резкого света. Я вдохнул запах привязанных лошадей и вспомнил мальчика на площади под дождем, верхом на пони. Лили, закрыв лицо рукой, тихо плакала.
– Ну все, – сказал я, – все, все, все…
* * *
Лето не перестает изумлять своим избыточным изобилием. Сейчас вечер, я сижу у своего окошка, подперев кулаком подбородок, смотрю на последние цветы герани, вдыхаю их цитрусовый аромат; в воздухе роится мошкара; на западе огромное солнце погрузилось в нежно-розовое, салатно-зеленое, синее, словно море, небо. Наступили дни собаки, Сириус всходит и заходит вместе с солнцем. В детстве я хорошо знал звезды, мне нравилось повторять их названия звездным речитативом: Венера, Бетельгейзе, Альдебаран, Большая и Малая Медведицы. Как я любил холодный блеск тех огней, их чистоту, отдаленность от нас, наших деяний и всего, что делает с нами жизнь. Там живут умершие. Я верил в это, когда был маленьким. Чайки устроили большой переполох. Что тревожит их? Быть может, они ангелы, сосланные сюда, в наш Ад. В доме тоже суматоха. Слышу что-то похожее на женский вопль. Против воли я узнаю этот крик. Он шел ко мне очень долго, через всю необъятность космоса, словно свет далекой звезды, свет погасшего солнца.
V
С легким шуршанием занавес поднимается, начинается последний акт. Место действия: там же. Время: несколько недель спустя. Я, как и прежде, сижу за своим столом. Впрочем, нет, все уже не как прежде. Герань иссякла, осталось лишь несколько поникших побегов. Солнце теперь освещает сад под другим углом и больше не заглядывает в мое окно. Воздух посвежел, начались ветра, небеса стали синее, целый день в них высятся плотные громады облаков цвета меди и хрома. Но я избегаю смотреть на все это. Просто не могу. Мир стал зияющей раной, я не в силах взглянуть на нее. Воспринимаю все очень медленно, очень осторожно, избегаю резких движений, чтобы внутри себя не потревожить, не разбить запечатанную бутыль, в которой бьется неистовый демон. В доме царит глубокая тишина, тишина больничной палаты. Надолго я здесь не останусь.
Великие трагики ошибаются, в горе нет величия. Горе – серого цвета, с серым запахом и серым вкусом, серый пепел на ощупь. Лидия непроизвольно стала бороться, слепо уклонялась и парировала, словно сцепилась с врагом или пыталась выбить чуму из воздуха. Из нас двоих мне повезло больше; я, если так можно сказать, репетировал заранее и встретил горе со смирением, с неким подобием смирения. Когда я наконец покинул свое убежище тем вечером, после похода в цирк, то застал сцену, почти повторявшую ту, что разыгралась днем раньше – когда приехала Лидия, я увидел ее в холле, и она накричала на меня за то, что не вышел встречать раньше. И вот она снова здесь, в своих лосинах и блузе, рядом босая Лили, все как вчера, и я, кажется, даже держу в пальцах ручку. Волосы Лидии все еще повязаны платком, а блуза на сей раз белая, не красная. Ее лицо… нет, не хочу даже пытаться его описать. Увидев ее, я сразу вспомнил о том, что случилось однажды, когда я гулял с маленькой Касс. Стояло лето, дочь надела белое платье, сшитое из нескольких слоев тонкого воздушного полупрозрачного материала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Я взял руку Лили, ту, которой не завладел Добряк, и сжал в ладони.
– Меня зовут Александр Клив, – произнес я громко и решительно. – А это моя дочь.
Когда я вставал с места, то не знал, что мне сказать или сделать, и сейчас, конечно, тоже не очень это понимал, но прикосновение холодной, мягкой, безвольной ладошки Лили вызвало у меня такую исступленную, необъяснимую горечь, что я споткнулся и едва не упал; в мое распахнутое сердце словно капнули чистой, концентрированной кислоты. Добряка, кажется, совсем не удивило мое неожиданное появление. Он не дрогнул, не шелохнулся, просто стоял с задумчивым видом, чуть склонив голову набок, опустив глаза, изогнув красный рот в своей знающей улыбке, будто лакей, который узнан переодетого государя и держит секрет при себе, но не из преданности, а по своим соображениям. Понял ли он, кто я? Не хотелось бы. Лили вздохнула; на лице застыло сосредоточенное, отрешенное выражение лунатика. Я позвал ее, и по телу девочки пробежала слабая дрожь, она судорожно вздохнула и снова замерла. Добряк качнул головой, прищелкнул языком, словно мягко предостерегая. Пусть теперь попробует посмотреть в глаза мне. Я уловил его запах, слабый тухлый скрытый запашок. Кусок брезента у входа за его спиной не опустили до конца, и в длинном узком прорезе виднелась залитая солнцем площадь. Здесь, внутри, воздух цвета хаки был плотным, слегка помятым. Публика в недоумении ждала развязки. Раздались покашливания, несколько сдавленных смешков, кто-то, кажется, задал тихий вопрос, кто-то неразборчиво ответил. Лили стала покачиваться между нами на вытянутых руках. Теперь Добряк взглянул на меня. Да, да, он наверняка знал, кем я был и остаюсь. Я видел свое отражение в его зрачках. Затем, едва заметно пожав плечами, он выпустил руку Лили. Она снова покачнулась, на сей раз вбок, и я обнял ее за плечи, чтобы девочка не упала. Пока я уводил ее со сцены, кто-то свистнул мне в спину и хохотнул, женщина-трубач наклонилась к нам и выдула резкий звук, но без должного энтузиазма. На улице Лили очнулась, щурясь от резкого света. Я вдохнул запах привязанных лошадей и вспомнил мальчика на площади под дождем, верхом на пони. Лили, закрыв лицо рукой, тихо плакала.
– Ну все, – сказал я, – все, все, все…
* * *
Лето не перестает изумлять своим избыточным изобилием. Сейчас вечер, я сижу у своего окошка, подперев кулаком подбородок, смотрю на последние цветы герани, вдыхаю их цитрусовый аромат; в воздухе роится мошкара; на западе огромное солнце погрузилось в нежно-розовое, салатно-зеленое, синее, словно море, небо. Наступили дни собаки, Сириус всходит и заходит вместе с солнцем. В детстве я хорошо знал звезды, мне нравилось повторять их названия звездным речитативом: Венера, Бетельгейзе, Альдебаран, Большая и Малая Медведицы. Как я любил холодный блеск тех огней, их чистоту, отдаленность от нас, наших деяний и всего, что делает с нами жизнь. Там живут умершие. Я верил в это, когда был маленьким. Чайки устроили большой переполох. Что тревожит их? Быть может, они ангелы, сосланные сюда, в наш Ад. В доме тоже суматоха. Слышу что-то похожее на женский вопль. Против воли я узнаю этот крик. Он шел ко мне очень долго, через всю необъятность космоса, словно свет далекой звезды, свет погасшего солнца.
V
С легким шуршанием занавес поднимается, начинается последний акт. Место действия: там же. Время: несколько недель спустя. Я, как и прежде, сижу за своим столом. Впрочем, нет, все уже не как прежде. Герань иссякла, осталось лишь несколько поникших побегов. Солнце теперь освещает сад под другим углом и больше не заглядывает в мое окно. Воздух посвежел, начались ветра, небеса стали синее, целый день в них высятся плотные громады облаков цвета меди и хрома. Но я избегаю смотреть на все это. Просто не могу. Мир стал зияющей раной, я не в силах взглянуть на нее. Воспринимаю все очень медленно, очень осторожно, избегаю резких движений, чтобы внутри себя не потревожить, не разбить запечатанную бутыль, в которой бьется неистовый демон. В доме царит глубокая тишина, тишина больничной палаты. Надолго я здесь не останусь.
Великие трагики ошибаются, в горе нет величия. Горе – серого цвета, с серым запахом и серым вкусом, серый пепел на ощупь. Лидия непроизвольно стала бороться, слепо уклонялась и парировала, словно сцепилась с врагом или пыталась выбить чуму из воздуха. Из нас двоих мне повезло больше; я, если так можно сказать, репетировал заранее и встретил горе со смирением, с неким подобием смирения. Когда я наконец покинул свое убежище тем вечером, после похода в цирк, то застал сцену, почти повторявшую ту, что разыгралась днем раньше – когда приехала Лидия, я увидел ее в холле, и она накричала на меня за то, что не вышел встречать раньше. И вот она снова здесь, в своих лосинах и блузе, рядом босая Лили, все как вчера, и я, кажется, даже держу в пальцах ручку. Волосы Лидии все еще повязаны платком, а блуза на сей раз белая, не красная. Ее лицо… нет, не хочу даже пытаться его описать. Увидев ее, я сразу вспомнил о том, что случилось однажды, когда я гулял с маленькой Касс. Стояло лето, дочь надела белое платье, сшитое из нескольких слоев тонкого воздушного полупрозрачного материала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53